четверг, 2 июля 2009 г.



КНИГИ О НИКОЛАЕ РУБЦОВЕ

Лев Котюков
ДЕМОНЫ И БЕСЫ НИКОЛАЯ РУБЦОВА



Глава первая



...Вдруг охолонет душу несказанная боль, провалится на мгновение душа сама в себя, - и померещится, приблазнится невозможное. Застучит тяжелая кровь в висках, словно быстрая вода в замерзающей полынье, - и прошепчет вкрадчиво темное безмолвие: "Да не было ничего... И Рубцова никогда не было... И тебя не было и нет... В мире этом и в мире ином... Все обман и морок... Все речения бессмыслены... Всюду прелесть гибельная... Истинное молчание в музыке... Но истинную музыку слышит только смерть..."

Нет, пить надо все-таки меньше! И в зрелые лета, и в ранние. Как бы ни было скучно на этом свете, господа хорошие! Как бы ни было весело в мире сем, господа нехорошие!

А где сотоварищи?! Где сродники, сверстники, соратники, общники?! Никого!.. Лишь живое молчание... А господа давно уже не в Париже... И зримое в незримом, и музыка неслышимая, и слова неверные.

Нет, пить надо все-таки меньше! Как бы не было скучно на этом свете! Как бы ни было скучно на свете том!.. С нами и без нас! На мгновение и на веки вечные... Падающего толкни! Но не очень больно! И в противоположную сторону.

Но надо все-таки начать с первой встречи. По-человечески начать, просто и честно. Ну, например, хотя бы так: "Впервые я встретил Николая Рубцова не помню, где и с кем...", - и закончить так же правдиво: "Не помню, когда видел его в последний раз... А он, наверное, и подавно не помнит..." Но ладно, хватит ерничать да изголяться! Нужно следовать событиям, ибо они основополагающи, а мои переживания, суждения-рассуждения вторичны и субъективны. И сдается: кроме меня поведать об очевидном нынче уже, к сожалению, некому. Очень, очень жаль! Однако - увы! - всех не пережалеешь, даже себя самого... Но постараюсь в своем сочинении пожалеть хотя бы Николая Рубцова, ибо мало кто его жалел в жизни сей да и после жизни тоже.

Общежитие Литературного института. Жуткие, пустотно-паучьи коридоры. Мертвый зырк замочных скважин. Яркая тьма - и тусклый свет в глаза, - и безумный, покойницкий голос человека с забытым лицом и прозвищем, скандирующего в заплеванном коридорном углу неведомые стихи:

Придумали - то ступпор, то депрессию!
А мне одно покоя не дает!..
Как бился Достоевский в эпилепсии?!
Как падал Гаршин в лестничный пролет?!
Ущербный гогот будущего самоубийцы и скрежет ключа за испуганной дверью. И сразу всплывает в памяти:

Трущобный двор. Фигура на углу.
Мерещится, что это Достоевский.
И желтый свет в окне без занавески
Горит, но не рассеивает мглу.
Гранитным громом грянуло с небес!
В трущобный двор ворвался ветер резкий,
И видел я, как вздрогнул Достоевский,
Как тяжело ссутулился, исчез...
Не может быть, чтоб это был не он!
Как без него представить эти тени,
И желтый свет, и грязные ступени,
И гром, и стены с четырех сторон!..
Но тогда я не знал этих стихов, и о Рубцове ничего не слышал, а опьяненный триумфальным поступлением и вселением в общежитие Литературного института имени Алексея Максимовича Горького при Союзе писателей СССР (так громоздко, для большей значимости, любили иные школяры прописывать свой обратный адрес на письмах в родную деревню), слонялся по полупустому зданию в преддверии неведомой жизни. Приехал я в столицу по каким-то причинам загодя до начала занятий, - и откровенно заскучал от бездейства и одиночества.

Но, на мою юную удачу, из коридорного полумрака вынырнул человек, оказавшийся непросто живым человеком, но студентом аж третьего курса и моим земляком. И не только земляком, но еще и стихотворцем. Не буду склонять его честную фамилию, ибо он, слава Богу, жив и еще дееспособен, хотя и обращается в общество помощи слабоумным писателям. Но мало ли кто туда нынче обращается! Да почти все!.. Но я не об обществе, я об земляке-стихотворце. След, оставленный им в отечественной словесности глубок, как незарастающая дорожная колдобина. Достаточно вспомнить его знаменитую раннюю строчку, от которой и поныне млеет молодое и немолодое бабье:

Я знаю: настоящие мужчины
оценивают женщин по ногам!
Недавно, правда, от этого оценщика очередная жена ушла. Не то к турку-строителю, не то к мяснику-соотечественнику. Но, надеюсь, не из-за стихов, а по какой-нибудь уважительной причине. А уважительных причин у мужиков, пишущих стихи, больше в три раза, чем у непишущих. Но тогда он сразу взялся меня опекать, как земляк и корифей, - и, в первую очередь, зловеще предупредил: "Тут Рубцов с утра шастает... Будет рубль до завтра просить, - не давай. Не отдаст, он давно никому не отдает... Давай выпьем..."

Надо отдать должное благородству земляка: сначала мы пропили его деньги, а лишь потом мои. Начали через пятнадцать минут после знакомства, отключились после обеда, а к закату я прочухался. Покровитель куда-то таинственно сгинул вместе с пустыми бутылками.

Когда я буду умирать,
А умирать я точно буду,
Ты загляни-ка под кровать -
И сдай порожнюю посуду.
М-да!.. Так и выскакивают по поводу и без повода строчки Рубцова. Но что делать - так уж получается, и прошу покорно извинить. Короче говоря, достал я заначенный про всякий пожарный случай червонец, с тяжкой головой вышел в коридор распроклятый - и в упор наткнулся на низкого, коренастого человечка.

- Вы не одолжите мне рубль до завтра?! - безнадежно, но вежливо вопросил человечек.

- Нет у меня рубля! И не будет! - грубо отрезал я, мрачно подумав: "...Легок на помине! Объявился этот, как его?.. Рубцов, которым стращали...", - и совсем мрачно добавил:

- Скоро сам буду рубли выспрашивать, так что извини, Рубцов!.. Человечек вдруг взбрыкнулся, скорорастущим грибком враз как бы увеличился в размерах, и обидчиво возразил:

- А не Рубцов я! Он у меня у самого рубль стребовал! А мне перевод только послезавтра придет...

- А где ж этот Рубцов? - бессмысленно поинтересовался я у человечка, который оказался студентом-заочником откуда-то из-под Конотопа, да еще литературным критиком впридачу.

- Да туточки рыщет где-то... - с несокрушимой, хитрой хохляцкой грустью буркнул грядущий украинский Добролюбов - и исчез с моего горизонта навсегда в тусклой, вечерней дали казенного коридора, - и, увы, не объявился через десятилетия в силе и славе письменика на желто-блакитном Крещатике.

Настоящий поэт - явление природы, а потом уже культуры и литературы. Николай Рубцов - абсолютное явление русской природы. Божественное ее проявление в отчем слове. Оно чуждо тем, кто не помнит вкуса родниковой воды, кто не в состоянии отличить ее от профильтрованной водопроводной, кто живет и гордоносно утешается так называемой второй природой, стеклотарной блескучестью банковских офисов и ползучими черными квадратами микрорайонов. Но отчего-то суетливы их глаза и лица суетливы. Гнетет, гнетет их нечто вместе с бесовской, агрессивной отчужденностью. Оттого так быстро переполняются злобой их пустые души, оттого невыносимы им покой и одиночество. И это, как ни странно, утешает. Совсем слабо, почти незаметно, но все же... Однако, не предвидится пока новых памятников русским поэтам в нашем многострадальном отечестве в ближайшей переспективе, да, сдается, что и в дальней. Монуметельное, юбилейное тиражирование классиков - не в счет. Последним русским поэтом двадцатого века, воплотившимся в бронзу, стал Рубцов. Что касается прижизненного и посмертного затяжного полубронзовения Иосифа Бродского, то сие вне моего скромного кругозора, - и дай Господи вечного покоя сему скитальцу и упаси от ложного величия его честное еврейское имя.

О, как, должно быть, зябко, невыносимо зябко живой плоти ощущать грядущее обронзовение! Самый страшный ночной озноб с похмелья не выдерживает сравнения. О, как беззащитны памятники!.. Кто угодно может харкнуть в твое металлическое обличье и самую мерзкую гадость про тебя сказать, не боясь быть услышанным.

Кто-то странный (видимо, не веря,
Что поэт из бронзы, неживой)
Постоял у памятника в сквере,
Позвенел о бронзу головой,
Посмотрел на надпись с недоверьем
И ушел, посвистывая прочь...
Рубцов с веселой грустью описывает свой памятник. Но кто этот странный неверящий?! Враг или друг?! Неведомо. И неведомо нынче, как мучилась душа поэта при жизни в ознобе вечности, как маялась от своего провидчества. О ясновидении мы еще вспомним, ибо этот страшный дар был составляющей таланта Рубцова - и не был во благо таланту.

Нет, не явление природы возникло передо мной под крышей общежития, а... Да сам не знаю! Шел навстречу неухоженно лысеющий, щуплый человек в потертом, тусклом пиджаке, - и прошел мимо, дымя "беломором". Но через мгновение почему-то оглянулся на коридорном повороте. Оглянулся, придержал шаг, моргливо, но цепко окинул меня взглядом, будто вспомнил что-то. Вспомнил и тотчас забыл - и скрылся за углом. А через час-другой я сидел в пьяном кругу литшколяров и без знакомства чокался граненым стаканом с человеком из коридора - и прозывался сей человек Николай Рубцов, и никому из пьющих не приходило в голову, что "брозы звень" и вечность рядом. Кружил за окном вечерний, мерцающий листопад осени 1965-го года и уже было написано: "Кто-то странный (видимо, не веря, что поэт из бронзы, не живой) постоял у памятника в сквере, позвенел о бронзу головой..." и звенели стаканы и без бронзы звенело в головах, а представитель живой вечности был неказист, хмелен и угрюм. Даже жалковат чуток, ибо остальные присутствующие были моложе, здоровее его; да и, просто-напросто, лучше одеты. Форма явно не соответствовала содержанию. Но граненые стаканы соответствовали содержимому, водке "Кубанская". Но кто сказал, что форма уже содержание?! Гегель, что ли?! Вроде бы, он. Но, думается, и без Гегеля разберемся с формами и содержанием, а заодно и с содержимым. Не пропадет без Гегеля русская поэзия и поэты, ну разве что какой-нибудь Безименский или Вознесенский. Но они и с Гегелем пропадут.

Число погружений должно равняться числу всплытий. Эта невеселая присказка моряков-подводников вдруг пришла на ум при воспоминании о Рубцове. И не только оттого, что он имел к флоту прямое отношение, четыре года отслужил на эсминце на Севере, но и оттого, что у поэтов, как и у подводников, число погружений и всплытий иногда не совпадает. Иногда совсем раньше времени, ну просто безобразно раньше срока.

О, круговое поэтическое застолье! Славное времяпровождение! Но ныне оно почти вышло из обихода. А в те угарные 60-е пили не для того, чтобы напиваться, а чтобы стихов вволю начитаться и наслушаться. И потом уже упиться с чистой совестью.

Как правило, в этих застольях первенствовали стихотворцы-декламаторы с хорошей дикцией и с актерскими задатками. О, как великолепно звучали иные посредственные вирши под кубанскую водочку и тихоокеанскую селедочку! Просто дивно звучали, - и вырастали стихотворцы-декламаторы в несокрушимые величины неясного назначения. Уверенно и безоглядно - и в чужих, и в собственных глазах вырастали.

Помнится, особенно проникновенно усердствовал некий Виталюша, рыжеволосый крепыш из непуганой, черноземной провинции. Его буквально упрашивали: "Ну читани еще что-нибудь, Виталюша!.. Ну давай, уже водку принесли..." - и Виталюша, значительно помолчав, но не ломаясь, охотно декламировал. И удивительно, но ложились на душу мертвые, подражательные вирши. И даже завидно было, что я не могу вот так вольно, с художественным выражением, нестеснительно вещать всякую ерунду. Но тогда я еще простодушно верил широкозвучащему слову, не зрел в его обманной шири убогого мелководья. Но явственно помнится легкая, бритвенная усмешка Рубцова. Такая легкая, ну просто пуховая. Нет давно средь пьющих и внимающих Рубцова, а стихотворцы - чтецы - декламаторы из захудалых сельских клубов по-прежнему дурят несельскую публику. Дурят и ухмыляются. И даже уважением к ним проникаешься, это ж уметь надо, столько лет, столько зим!.. Нынче они телеэкраны заполонили да и раньше из них не вылезали. Выключишь телевизор, а они и не думают исчезать с экрана. Тьфу! Тьфу! Тьфу!!!

Империи развалились, страны разделились, народы окровянились, вихри ядерные пронеслись, кометы просияли, Рубцов в прах и бронзу обратился, - а эти все декламируют, декламируют, декламируют.

О, бессмертное племя шестидесятников! О, брехливые Кащеи поэзии! О, накипь и ржа русской литературы! И никак не осыпется вместе с тусклыми ошметьями краски бессильная мертвь в пыльную траву. Как торчали эти всепогодные мухоморы в годы моей юности на опушке российской словесности, так и ныне все еще торчат, когда я уже почти старик. И все вопят эти мухоморные рыла, что их теснят, притесняют, топчут. Да не топчет их никто! Они сами все ничтожат: и напоена мухоморьей кровью земля, и травит черная кровь простодушных, и затмевают демоны мороком вторичности первородное, и вязаться с ним нет сил и охоты. Слава Богу, что в новые времена их обойти можно, пусть они подписывают свои расстрельные письма, пусть самочаруются декламацией, - лгущие обречены.

Но не о них речь, тем более, давно за плечами опушка, темь тяжелая слева и справа, - и далеки светлые чащи, но нет им конца - и нет возвратной дороги.

Рубцов украшал застолье стихами. Читал он тяжело, медленно, верно выдыхая слова, внимая словам, а не себе, - и завораживало его чтение. Но не буду лукавить: сами стихи не произвели на меня сначала особого впечатления. А читал он ставшее хрестоматийным: "Я буду скакать по холмам задремавшей Отчизны... "

"Это что - на одной ноге, что ли?.." - хмыкнул я, но, слава Богу, за общим одобрительным гулом мое замечание осталось нерасслышанным. Но впоследствии я часто донимал этим замечанием Рубцова. Он морщился, с угрюмой неохотой соглашался, что да, неудачно и неблагозвучно, но упорно не желал редактировать стихотворение, как будто знал, что все равно ему суждено украшать хрестоматии, - и стоит ли огород городить.

Кстати, я и сейчас остаюсь при своем мнении - и будь на то воля, - враз бы подредактировал кое-какие стихи и строчки Рубцова. Но воля с поэтом в бессмертии. Истинное совершенство для смертных недостижимо - и, может быть, бессмертие не ведает полного совершенства. Так что пусть мое мнение остается при мне - и хватит с Рубцова прижизненного редакторского издева.

Нет, братцы, пить надо все-таки меньше! И при чтении стихов и без оного. И редакторам, и не редакторам! И поэтам, и не поэтам. Даже непроспавшимся критикессам и поэтессам. А проспавшимся незамужним и подавно. А вот стихотворцы-декламаторы пущай себе пьют что угодно, хоть одеколон "Русский лес", хоть денатурат, - им все на пользу, - и только крепче их луженые глотки от зелья отравного. Пусть услаждают слух неискушенных лжестихами, дабы вволю тешились людским обманом демоны искушающие, дабы как можно дольше дешевый обман не оборачивался мерзкой ложью, ибо демоны - большие эстеты. Открытая, зловонная, грязная лужа лжи равнозначно отвратна и демонам, и не демонам. И напрасно кто-то упорно хочет кого-то неизвлекаемого извлечь из грязной жижи. Зря переводит силушку и нервы. Обжился в сей вечной луже внечеловек. И уже не выживает в грязи, а живет, взахлеб, полнокровно. И совсем ужасно, что немалое число демонов сами нашли пристанище в собственной грязи, уподобились внечеловекам - и живут самоложью. Мельчают люди - и демоны, увы, мельчают.

Но кто сказал, что демоны не верят в Бога?! Верят, - и вера их крепче людской - и никакому атеизму не поколебать их страшную веру. Да, собственно говоря, они сами атеизм придумали ради ускорения Вселенской погибели. И не ради отрицания Бога, а ради самоутверждения, ради борьбы с собственной неистребимой верой, силу коей не измерить простым смертным - да и многим бессмертным она тоже не по плечу.

Куда это сносит меня течение?! Хочу говорить об очевидном, пережитом, а бормочу совершенную невнятицу, будто только протрезвиться собираюсь, будто еще не встал, не вышел, шатаясь, из хмельного, забубенного круга - и голова болит, как после многосуточного слушания гимна Советского Союза.

А круг распался - и гимны никто не поет... И как-то совершенно все необъяснимо...

Что было в жизни, то прошло.
Что не прошло уже проходит,
И все уже произошло,
И ничего не происходит.
Вот так-то! О, какое простое и бесконечно сложное понимание необъяснимого в этих малоизвестных строках Рубцова!

А тут еще кто-то бормочет под руку: "Тебе хорошо! Ты давно не пьешь..." Чего уж хорошего-то?! Хорошо там, где нас нет. Тебя б на мое место, запил бы с утроенной силой. Надо любить свою судьбу, а потом уже себя и все остальное. И Рубцова, помнится, попрекали успехом: "Тебе хорошо! Тебя печатают..." Печатали через пень колоду да и не очень охотно при жизни, но поэт на судьбу не сетовал:

Я люблю судьбу свою,
Я бегу от помрачений!
Суну морду в полынью
И напьюсь,
Как зверь вечерний!
Звери вечерние. Утро седое. Листья запоздалые. А тут лезут вдруг в голову пустые слова. Или из головы лезут? "Сложный внутренний мир поэта имеет общественное значение. Стихи предельно раскрывают перед читателем духовные противоречия автора... "

Откуда сия глупость?! Нет, сдается, что не из моей головы. Из каких-то общих статеек о литературе и искусстве. Наловчились писать, собаки. Ишь ты, кто-то запросто чего-то имеет, раскрывает, скрывает, стучит, достукивается... А сам творец? Знает ли он свой мир, знает ли он сам себя, в конце концов?!

Тупой и бессмысленннй вопрос, как ожидание трамвая на автовокзале, как езда по желенодорожному рельсу на велосипеде, как... Да ладно, хватит изголяться, ибо есть, не перевелись еще с рыночными реформами люди, способные ответить на сей вопрос безнадежный. Они даже книги о Рубцове пишут - и не жалуются на помрачение и недостаток таланта. Правда, я и сам, волей-неволей, отношусь к ним, но на кое-что все-таки жалуюсь. Я, например, почему-то очень скорблю по поводу отсутствия у себя военных и музыкальных способностей. А то бы давно стал генералом и пел бы под гитару не хуже Розенбаума. А может, и лучше, ведь он всего-навсего подполковник запаса, к тому же медицинской службы.

Интересно, а не был ли знаком Розенбаум с Рубцовым в шестидесятые годы? В тот ленинградский период житье-бытье Рубцова было отмечено знакомством и приятельством со многими славными евреями города на Неве. Они вкупе с Глебом Горбовским крепко помогли ему на первых порах, в отличие от поэта-патриота, литературного генерала Александра Прокофьева. Да-да, это он дирижировал судилищем над Бродским. Слава Богу, что Рубцов был работягой, ишачил на Кировском заводе, а то вмиг бы привлекся за тунеядство, а потом, глядишь, и Нобелевскую премию получил. А то ведь обидно: даже премии Ленинского комсомола не удостоился за "Звезду полей". Видимо, перерос комсомольский возраст, но другие, однако, ее в пенсионных годах получали, и неведомо за что, может быть, за ненаписанное.

"О, если б знали из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда..." -
величественно обронила царственная Ахматова. Знаем! Знаем!! Очень даже хорошо знаем!!! И сора кругом полно... и стыда почти никто не ведает. А стихи вот что-то тяжело растут. Почти не растут...

А может, все-таки не из сора?..

И не без стыда?..

И все-таки интересно: был знаком Розенбаум с Рубцовым или нет? Есть какое-то неуловимое созвучие в их фамилиях.

Поэты прощают людям все, но поэтам, как правило, ничего не прощают. За редким исключением, подтверждающим правило.



Глава вторая



Жаждущие в сей жизни неумолимой последовательности, могут быть свободны, - я не рекомендую им читать мое сочинение, ибо не являюсь радетелем причинно-следственных связей. Причины еще кое-как принимаю, но последствия-следствия - увольте, сыт под завязку. Я искренне завидую людям, чья личная подпись никогда не украшала никаких протоколов, и не завидую тем, кто с тупым упорством ожидает какой-то сверхестественной последовательности от русского человека.

Ко времени моего знакомства Рубцов уже успел отличиться не только на поприще словесности, но, увы, и в единоборстве с "зеленым змием", которое с переменным успехом уныло заканчивалось вничью. По этой причине, а также из-за многочисленных приводов в милицию, он был переведен на заочное отделение - и вообще, как говорится, висел на волоске. В 1964-м году Литинститут возглавил железный ректор-" канцлер" Владимир Федорович Пименов. Ректорство было для него понижением, ибо до того он занимал, ого-го! - посты. Всеми театрами СССР ведал, в кресло министра культуры метил, но был подсижен завистливыми недругами. Подсижен и понижен за сокрытие своего социального происхождения, из семьи священнослужителя.

В некоторых писаниях-воспоминаниях о Рубцове железного ректора представляют чуть ли не душителем-гонителем поэта, этаким инквизитором от литературы. Резко возражаю, поскольку все было далеко не так, совсем не так. Не был Пименов демоническим гонителем-душителем, другие тихо подвизались в сей роли, ловко, исподтишка провоцировали поэта, гнали, душили - и задушили в итоге.

А милейший царедворец Пименов, хоть и хмурил свои грозовые, брежневские брови при упоминании Рубцова, но, однако, не исключал из института без права восстановления и переписки, и сквозь пальцы смотрел на его проживание без прописки в общежитии. Именно благодаря Пименову Рубцов успешно окончил Литинститут, а не был изгнан с позором, как гласят литературные легенды.

Как-то в перерыве между семинарскими занятиями ринулись мы теплой компанией во главе с Рубцовым в пивной ларек-гадюшник, исправно функционирующий недалече от института. Но, о, нюх, о чутье было у нашего железного ректора! Воистину, только нелепая случайность помешала ему стать министром культуры или физкультуры.

Широко раскрыв отеческие объятья, он перекрыл нам выход на волю, с добрейшей улыбкой вопросив:

- Куда это скачем, пташки ранние?!

Мне думается - это было сказано не без подначки в адрес автора строк: "Я буду скакать по холмам задремавшей Отчизны".

- Во дворик, воздухом подышать, Владимир Федорович... -смиренно ответил Рубцов.

- Ну что ж, давайте подышим вместе и о художественной литературе поговорим! - жизнерадостно согласился ректор.

Всю перемену он соизволил водить нас вокруг памятника Герцену, неторопливо рассуждая о разных разностях и, как бы между прочим, о вреде пьянства в учебное и неучебное время. Отправляя нас обратно в аудитории, он добродушно погрозил пальцем Рубцову:

- Смотри, Коля, держись!.. Я на тебя надеюсь... А пивнушку вашу я прикрою... И сдержал свое ректорское слово, лично съездил в райисполком, - и каково было наше разочарование и огорчение, когда буквально через неделю надпись "ПИВО-ВОДЫ" сменилась на палатке на "ОВОЩИ-ФРУКТЫ". Вот таким своеобразным гонялой молодых писателей был Владимир Федорович Пименов, как говорится, тот еще фрукт.

А Рубцову надо было действительно держаться... Но я уже говорил, что скорблю о тех, кто ждет последовательности от русского человека. И о себе малость скорблю, ибо иногда, в приступах слабомыслия, уповаю на эту последовательность, а надо бы наоборот.

Рубцов вне стен общежития обладал удивительной способностью попадать в объятия стражей общественного порядка в самых безобидных ситуациях, и вдвойне удивительно, что он умудрялся находить таких собутыльников, которые почему-то никуда не попадали - и исчезали, как с белых яблонь дым, с милицейских горизонтов, оставляя бездомного Рубцова наедине с неподъемной чашей советской морали. А он, как правило, брал все на себя, никогда никого не подставлял. С ним можно было спокойно идти и в разведку, и в контрразведку. Будь он жив, мог бы, подобно иным нашим литературным борцам с "зеленым змием", с гордостью говорить, что натерпелся и настрадался за свободолюбивые убеждения в коммунистических застенках. Но мне почему-то думается, что скромно помалкивал бы, с грустью внимая "страдальческим" россказням.

Как правило, главным выручателем нашей братии из милицейских передряг был наш однокашник Владлен Машковцев. В шляпе и при очках он смотрелся не хуже любого штатного сотрудника органов, впрочем, без очков и шляпы тоже неплохо выглядел, дай Бог ему здоровья, ежели он еще жив. Но в то весеннее утро, когда пришла весть о задержании Рубцова в местном отделении, великолепный Машковцев почему-то не оказался на посту, то ли в командировку куда-то отбыл, то ли по мужским делам отлучился из-под казенной крыши. Поскольку я тогда числился в растущих авторитетах, пришлось идти и выручать злосчастного Рубцова мне.

Надо честно сказать, после вчерашнего и позавчерашнего вашему покорному слуге было весьма далеко, внешне и внутренне, до внушительного, бронебойного Машковцева. Слава Богу, наши боевые подруги очень ловко замазали и запудрили мой фингал под левым глазом, ибо перед этим, как сказал Рубцов в каком-то стихотворении: "...повеселились с синими глазами." Но костюм на мне был что надо, двубортный, в полосочку, с черной прозеленью. Почти такой же, как у Евтушенко во время кремлевской церемонии в честь получения ордена "Знак почета" за неоспоримые заслуги перед советской литературой. А французский галстук, который и нынче ого-го!, подаренный какой-то дамой, скрадывал саднящую боль в голове и вселял этакую безнаказную заграничную развязность и самоуверенность.

Бодро представ перед дежурным чином милиции, молодым, аккуратным лейтенантом, я, стараясь не дышать в его сторону, громово, как в военкомате представился:

- Секретарь комитета комсомола Литературного института имени Горького при Союзе писателей СССР!!!

Лейтенант напрягся, как машинописный лист под копиркой, взгромыхнулся по стойке смирно и сделал под козырек, всем своим служебным видом демонстрируя, что ради великой советской литературы он готов в огонь и в воду.

- М-да, тяжеловато тут у вас... - сочувственно обвел я рукой тусклую дежурку, -Тяжеловато... как танку в болоте... - и не теряя темпа, с потусторонней брезгливостью спросил, - Тут поступила информация, что вами задержан некий Рубцов, наш студент, к сожалению...

- Сейчас, минуточку, - выясним! - лейтенант бодро полистал мрачную конторскую книгу - и поспешно доложил, - Есть Рубцов! Николай Михайлович... Без документов!

- Ну-ка, ну-ка, приведите-ка сюда этого Николая Михайловича! Наши студенты не шастают без документов! - почти приказал я.

Через минуту из камерных недр предстал Рубцов. Вид его был предельно уныл и жалок: рваная, видимо когда-то шелковая тенниска, грязные пузырчатые штаны, в которых только покойных бомжей хоронить, беспорядочно покарябанная физиономия и аккуратная багровая шишка на лысине.

- Этот, что ли?! - с уничижительным недоумением взарился я на своего товарища.

Воспрянувший было Рубцов растерянно заморгал корявыми, непохмеленными глазами, закашлялся, промычал что-то нечленораздельное вроде: "... да я это, я... Кто ж еще-то?..", а лейтенант всполошно зыркнул на сержанта сопровождения, видимо, решив, что произошла накладка - надо срочно поискать среди задержанных кого-нибудь поприличней.

Но я царственно успокоил служителей правопорядка:

- Да , да, да, что-то припоминаю... Кажется, это действительно наш Рубцов. Надо же так допиться, до потери лика человеческого! М-да!.. Тут съезд на носу, а он... М-да!.. Что он у вас натворил-то?.. С такой рожей? Тьфу!..

Сейчас уже и не припомню - какой съезд я имел в виду: партийный, комсомольский или писательский. Насъездились на тыщу лет вперед - и, как оказалось, дураков в России запасено не только для съездов. Но при упоминании съезда откуда-то сбоку, наверное, из стены, поскольку ни слева, ни справа от меня никаких дверей не было, возник седовласый майор. Возник, благородно поздоровался, учтиво и уважительно полюбопытствовал:

- Участвуете в съезде?

- Работаю над докладом, привлечен в качестве редактора-референта! - небрежно бросил я.

- Это хорошо, что привлечены, хорошо, что молодежь, так сказать, творческую привлекают... - одобрил майор и сожалеюще кивнул в сторону Рубцова:

- А таких вот нам привлекать приходится!

- К сожалению! - согласился я. - К сожалению, одна паршивая овца может все стадо перепортить! Всю, понимаете, отчетность перед съездом, достижения всей творческой интеллигенции... - и грозно гаркнул в сторону пожухшего Рубцова:

- До чего ты довел высокое звание советского писателя?! Что сказал бы Горький, что сказал бы твой любимый Маяковский, если бы видели твое безобразие?! (Рубцов исказился в гримасе, ибо терпеть не мог Маяковского.) Как я буду смотреть в глаза Александра Трифоновича Твардовского?! Как ты теперь будешь смотреть ему в глаза, скотина неумытая?!

- Он с самим Твардовским знаком? - осторожно поинтересовался майор.

- Знаком! - сухо отрубил я. - Лучший ученик...

В те годы имя Твардовского, этого советского Пушкина, со всеми вытекающими последствиями из эпитета "советский", было что там на слуху, оно гремело "... от тайги до британских морей", а редактируемый им "Новый мир" выписывали и взахлеб читали не только майоры КГБ.

Совсем недавно мы с Рубцовым имели честь получить обратно свои стихи из "Нового мира". Заведующая отделом поэзии, милейшая Караганова, честно сказала, что "стихи весьма и весьма, не без интереса их прочитала, но главному, увы! увы!, они не приглянулись, но не теряйте надежды, заходите..." Не напечатал при жизни Рубцова в свооем журнале ясновельможный пан Твардовский, не допустил поэта до своего барственного тела, хотя, казалось бы... Но, наверное, правильно сделал, ибо не соответствовали стихи Рубцова концепции журнала, да и сам он не соответствовал. Не держал он потный, дрожащий кукиш в кармане, подобно бойким борзописцам-лауреатам, авторам и не авторам "Нового мира", кормившимся в спецраспределителях ЦК - и вместе с Твардовским выпускавшим лишний пар из общественного котла по указке зловещего Суслова.

И зря нынче многие простодушно удивляются, что не "Новый мир" открыл Рубцова читающей России, а реакционная "Молодая гвардия" и треклятый прогрессивной общественностью, не менее реакционный в то время "Октябрь". А нечего удивляться, братцы сердечные, Твардовский, поколебавшись, отверг и "Привычное дело" Василя Быкова. А Рубцова, думается, отверг без малейших колебаний, как без колебаний оставлял "за бортом литературы" замечательные религиозные стихи и "Окаянные дни" в своем знаменитом предисловии сочинений Бунина. Советую кое-кому перечитать эту статью сегодня, которая в пустозвонные шестидесятые объявлялась вершиной советской критической мысли. А лучше не перечитывать, надо по возможности жалеть свои заблуждения, ибо, как правило, они владеют лучшей частью нашей жизни.

Не жаловал советский Пушкин многих и многих настоящих писателей, в том числе и гениального Николая Тряпкина.

Но об этом я услышал совсем недавно из уст самого Николая Ивановича:

- Да что я, что для него Рубцов!.. Он другим жил... Без Бога жил! Не хотел Бога признавать! Начальствовать над всем хотел... Самый настоящий Иуда!..

Это высказывание могут засвидетельствовать прекрасный русский поэт Владимир Бояринов и журналист радиокомпании "Подмосковье" Михаил Ложников, с которыми я побывал на квартире Николая Ивановича. Жестокие слова, но не выкинуть их из песни о нашем многострадальном времени.

Но, о Боже, куда это меня сносит поток памяти! Так можно вместо противоположного берега очутиться в открытом море одиночества. Опущу свои неловкие соображения о Твардовском и его своеобразной роли в советской литературе ради краткости изложения.

... На майора имя Твардовского подействовало весьма благотворно, а еще благотворней подействовала моя байка о том, как незабвенный Лаврентий Берия хотел расправиться с пьющими русскими писателями. Собрал он компромат, предстал перед Сталиным и доложил в надежде на справедливый гнев отца народов: "Русские писатели пьют!" Сталин очень и очень рассердился, но не на писателей, а на Берию: "Пьют, говоришь?!.. Ну и что? А где я тебе других возьму?! Какие есть, с такими и надо работать! Трудись, Лаврентий!.."

Думается, не совсем справедливо упрекают Сталина за его знаменитый афоризм: "У нас незаменимых нет". Оказывается, все-таки были... Хочется надеяться, что и сейчас есть, - и еще будут. В обозримом и необозримом грядущем.

В считанные минуты благосклонный майор уладил неловкости со зловещим протоколом, который успели-таки составить на Рубцова. Помню, там фигурировали "... нецензурная брань, сопротивление работникам милиции, разорванный пиджак", - весь джентльменский набор мелкого хулигана для 206-й статьи Уголовного кодекса.

- Желаю успешной работы, товарищи писатели! Напутственные этими словами, мы вышли с Рубцовым из отделения и - энергично ринулись к ближайшей пивной.

После второй кружки Рубцов спросил:

- А чего это ты Твардовского приплел? У него же нет ни одного стихотворения о любви? Уж лучше бы Грибачева вспомнил... Он ведь аж "Советский Союз" редактирует! (Был такой журнал, нынче, кажется, называется "Новая Россия".).

- А бес его знает, отчего... - усмехнулся я и сдул пену с пива. Бесы и начальствующие демоны навеняка знают, отчего. И нас пичкают пустым знанием, подобно нам, не ведая Промысла Божьего. А может, ведая? Кто ответит?!

И не имеет никакого значение все, что когда-то сказал о ком-то кто-то. И ничего не добавит истине сказанное ныне и в грядущем.

Жизнь превыше смысла. Никто не знает что такое жизнь. А те, кто лукаво думают, что знают нечто - слепцы глухонемые, ибо они не понимают и никогда не поймут, что жизнь и время не нужны друг другу. Все мы - слабые, неверные тени вечности. Мы неостановимо исчезаем в вечности, но вечность не исчезает вместе с нами, - и случайное таится в неслучайном.

Сразу хочу оговориться: я очень хорошо знал Рубцова, но дружбы между нами не было. Сказывалась разница в возрасте, почти одиннадцать лет, да и житейские обстоятельства. Мы - девятнадцати-двадцатилетние литшколяры больше воспринимали Рубцова не как старшего товарища, а как непутевого, неудачливого, но доброго старшего брательника. А он посматривал на наши художества со снисходительной симпатией, но иногда с осуждением и страхом, как на преждевременно повзрослевших сыновей. Особенно характерно это проявлялось в отношениях с его земляком, талантливым и (увы!) также безвременно и нелепо ушедшим из жизни Сережей Чухиным.

Замечтельный русский поэт Глеб Горбовский в своих воспоминаниях честно говорит: "Я был слишком занят самим собой, своими стихами. И проворонил взлет поэта... узнал о нем как о большом поэте уже после смерти..."

Нет, мы не проворонили Рубцова, но заняты сами собой были чрезмерно. Ну еще бы, - Москва, столичные девочки, издательства, редакции, богемные вечера и т.д., и т.п. И небрежно, порой потребительски, из-за общего полуголодного, похмельного быта, опекали Рубцова. Приведу характерный эпизод:

- Заочники утром приехали, при деньгах!.. Но не колются, жлобы!.. - рявкает, влетевший без стука в мою комнату, стихотворец К.

Я грохочу кулаком в стену, за которой обитает Сергей Чухин. Через минуту он у меня.

- Серега, пойдем заочников колоть! Срочно подготовь Рубцова с гитарой! И рубаху мою отнеси ему, а то кутается в свой шарф, как воробей недорезанный...

И шли, и успешно кололи зажиточных студентов-заочников под гитару и пение Рубцова:

Потонула во тьме отдаленная пристань.
По канавам помчался - эх! - осенний поток!
По дороге неслись сумасшедшие листья,
И всю ночь раздавался милицейский свисток.
Я в ту ночь позабыл все хорошие вести,
Все призывы и звоны из Кремлевских ворот,
Я в ту ночь полюбил все тюремные песни,
Все запретные мысли, весь гонимый народ...
А потом безответственно бросали поэта, оставляли один на один со случайными и не всегда добрыми людьми, - и разные невеселые истории случались. Иногда совсем невеселые.

Рубцов любил Гоголя. "Скучно жить на этом свете, господа!" - говаривал он иногда грустным вечером.

Да, братцы, скучно! А кому-то даже скучновато.

И ни потных кукишей в карманах,

И ни душных спецраспределителей ЦК!

А в нескучную минуту, как бы совсем невпопад шумного толковища, с тайной горечью произносил: "Так, брат, как-то все... С Пушкиным на дружеской ноге."

А желающих быть с поэтом "на дружеской ноге" было в преизбытке. "Колюня! Колян! Колюха!" - с каким-то ублюдочным сладострастием исторгалось из пьяных, прокуренных, бездарных глоток.

Ничтожество не знает смирения. Ничтожество ничтожит все и вся любыми, даже самыми, казалось бы, безобидными способами. И себя, в первую очередь, ничтожит, но не ведает об этом. И ноль обращается черным квадратом - и слепит черно-квадратная тьма глаза и души. И никто не зрит выпрыгивающих из организованной тьмы бесов и демонов.

А на первый взгляд вроде бы и ничего плохого. Выпили с поэтом, перешли на "ты", стихи почитали. И он выпил, поморщился, но натужно одобрил посредственные вирши. Ну и слава Богу, ну и ладненько. Нет, не тут-то было, дружба нужна... И уже пожалуйста? "Друг мой Колька!" Гарк во всю глоть, аж голодные, общежитские мухи вон из комнаты.

Рубцов не страдал гордыней, был общителен, доброжелателен, деликатен. Он прекрасно знал, что все равны перед Богом - и строго следовал этому завету. Но вот незадача: большинство окружающих вообще не ведали об этом равенстве. И бессознательно, а кое-кто сознательно, пытались нарушить сей высший завет. Страдали гордыней в чистом виде:

"С самим Рубцовым на дружеской ноге... Как дела, брат Колька, вчера спрашиваю... Так как-то все, брат, - отвечает.. Большой оригинал..."

В трезвом виде поэт снисходительно мирился с бесовским панибратством, закрывал глаза на вольности и невольности сотоварищей. Но не дремал неистребимый зеленый змий. Полнил адским, хмельным огнем змий зеленый души страждущие, - и взрывались души. И шла злопыхательская молва о мании величия у Рубцова, преследующая поэта и после смерти.

Ныне, к месту и не к месту, вспоминают случай с портретами русских классиков, которые Рубцов снял в коридорах и перенес к себе в комнату, дабы не было скучно пить одному.

Думается, не следует сводить этот случай к литературным анекдотам. Не все здесь просто и смешно. Это была своеобразная защита не только от демонов одиночества и безумия, но и от жизнерадостных бесов русской уравниловки, ничтожащей и поэтов, и не поэтов, отлучающих людей от равенства Божьего.

Рубцов обладал ясным сознанием. Чего ему было маяться величием? Он знал себе цену, знали эту цену и другие. Но было отвратно, что эти другие меряют его на свой скудоумный аршин. А маяты жизненной поэту хватало с лихвой и без мании величия. Но взаимоуравнение было всегда чуждо ему, как и атеизм, уравнивающий Бога с сатаной.

Глава третья



Тайны духовного мира художника! Ох, уж эти невыносимые тайны, ох уж невыносимые открыватели сих тайн, легионеры чертовы! Что вы можете открыть?!

Что свобода - это отсутствие страха! Страха Божьего?!

Ну, уж увольте... Все ваши открытия - ложь, тщета и морок! Ваше призвание - сокрытие, сладострастное, безнадежное призвание. Подвизайтесь на поприще сокрытия - и радуйтесь, что до смерти времени необозрима нива бесплодия. И оставьте в покое тайны вечности, тайну души творца, ибо сия тайна не ведома самому творцу, - и неведение есть одно из условий истинного творчества.

Я знаю, что безответны мои призывы - и не умалится число желающих топтаться грязными, вонючими сапогами в чужих душах, но все-таки на что-то надеюсь. Тупо, бессмысленно, печально. Может, на чистые сапоги, а может, на белые тапочки, которые очень к лицу известным и безвестным любителям чужих тайн и горестей. Надеюсь, помимо воли. Против себя надеюсь.

Слава Богу, что Рубцову давным-давно не нужны ни тайны, ни надежды. А свою тайну он ценил, уважал и, может быть, даже побаивался.

Как-то совершенно случайно я застал его за чтением собственной книги. Это была знаменитая «Звезда полей». Он торопливо сунул ее под подушку, но я был очень весел и бесцеремонно вопросил:

- Ну как книжица?!

- А ты знаешь - ничего получилась, - не раздражаясь моему подгляду, задумчиво, как самому себе, сказал Рубцов. Не все конечно, но ничего... Ничего... - весело высверкнул глазами и добавил: - А интересно читать самого себя... Я вот сегодня впервые себя прочитал... Будто и не я книгу написал... Да и во многом не я...

Мне думается, не редакторов имел в виду Рубцов, признаваясь в странном отчуждении от написанного и изданного. Но это было не отторжение себя, не отстранение себя от созданного, а признание соучастия Всевышнего.

В те годы в моде была этакая киноактерская отстраненность, этакая многозначительная причастность к тайнам на заурядных лицах. Отечественные интеллектуалы грезили Камю, с тупым захлебом зачитывались его программной работой « Посторонний» - «Экзистенциализм!.. Экзистенциализм!!..» - глухо ухало из интеллектуальных помоек.

- А главный столп этого - черт, язык сломаешь - экзистенциализма Жан Поль Сартр гостил в СССР и благосклонно соизволил посетить Литинститут им. Горького.

Не помню, был ли на встрече с ним Рубцов, но явственно помню значок с изображением председателя Мао на лацкане гуманнейшего Сартра.

Нет, братцы горемычные, пить надо все-таки меньше - и экзистенциалистам, и не экзистенциалистам, и маоистам, и мунистам. А то ведь запросто можно перепутать эссенцию с экзистенцией, а тормозную жидкость с мятным ликером...

По Сартру свобода есть отрицательность по отношению к бытию. И Рубцов, ей Богу, мог вполне служить живым примером сей отрицательности. Но только не для посвященного!..

Рубцов ни от чего не отстранялся, разве от плохих людей... Но и то не очень... А свобода была его сущностью, но это была Божественная свобода - и не зря им четко и кратко сказано:

- О чем писать?! На то не наша воля!

Божественная воля диктовала строки, - и он был истинно свободен в Божественной воле, а не маялся лжепризраками чужих философских теорий.

С моста идет дорога в гору.
А на горе - какая грусть! -
Лежат развалины собора,
Как будто спит былая Русь.
Былая Русь! Не в те ли годы
Наш день, как будто у груди,
Был вскормлен образом свободы,
Всегда мелькавшим впереди!
Эти вещие строки он как бы оборонил мимоходом. Они были опубликованны, - и удивительно, никто не видел в них крамолы. А ежели б подобное было сказано кем-нибудь из диссиденствующих?! О, эти бы строки переписывали, перексерокопировали, заучивали бы и декламировали под тремя ватными одеялами.

А образ свободы и ныне все мелькает и мелькает - и все впереди, но упорно блазнится, что давным-давно позади...

А как же советская железная цензура и дубопаркетный редакторский беспредел?! Как это они прозевали Рубцова?! Как это они профукали такого поэта?! А вот так - взяли и просмотрели: «... пущай живет - все равно, рано или поздно подохнет!..» К сожалению, оказалось рано!..

Неизмеримо количество стенаний, отчаянного бессилия и бес сильной ненависти, порожденной этой системой редактуры. О, истошные вопли, о, разрываемые рубахи, о, разбитые стаканы! И по сию пору слышится неугомонное честноголосье:

«... Да у меня б во книга вышла! Да если б не цензура, мать ее так! Если б не эти перестраховщики издательские - я б такие стихи гроханул, - Россия вздрогнула б! Лучшие строки покорежили! У, гады! Ну, ничего, ничего! Еще поквитаемся!.. Еще придет наше времечко!.. »

Пришло, не заставило себя ждать. Не зря орали.

Но тогдашние мелкие издательские бандиты действительно обладали зверским чутьем на все талантливое - и по мере возможностей давили и выдавливали из советской поэзии русскую поэзию. Помогали - и порой совершенно бескорыстно - пробиваться наверх хроническим бездарям, а таланты пробивались и, увы, убивались сами. Но вот незадача, сгинула в небыль и в демократию партийная, цензурная нечисть, запаршивели, растеклись, растворились в литературном бомжатнике былые всесильные редакторы и крысы-редактрисы, а где же книги, от которых должна была вздрогнуть матушка-Россия?! Куда это грохнулись-подевались, в каких закромах Родины и Союза писателей России таятся?!

И другая песня слышится. Талдычат честные, неугомонные голоса:

«...Эх, рынок чертов! Управы на них нет, издают хрен знает что! Но ничего, ничего! Найдем спонсоров - такую книгу грохнем, - Москва вздрогнет.»

Оказалось, что отстраненный, свободный рынок страшней партийной цензуры. Во сто крат страшней. И оказалось, что свобода это не отсутствие страха, а совсем другое отсутствие.

И вот уж не думали, не гадали, а воплотились розовые грезы достопочтенного Сартра, - и свобода стала истинной отрицательностью по отношению к бытию. Но не знают рабы, что остались рабами, и земля подавилась пустыми гробами...

Удивительно, но никогда не слыхал от Рубцова сетований по поводу редакторского произвола, хотя доставалось ему с лихвой. Достаточно прочитать его редкие письма друзьям и издательским прихлебателям.

Но не удалось бесам цензуры погасить свет «Звезды полей». Не вздрогнула от этой книги Россия, но, наконец, вздохнула в полную грудь, - свет ее и поныне спасает наши души от мрака и погибели. И мера сему свету - вечность. А супротив вечности - ничто демоны и бесы. Зримые и незримые, существующие и несуществующие, прошлые и грядущие.

А время?! Время - тень вечности. Категория жестокая, злая, но, увы, необходимая. В поэзии время жестоко расставляет все по местам, как бы способствуя кристаллизации вечности и выпаданию в осадок бесчисленных «гороподъемных» шедевров типа «За далью даль», «Суд памяти», «Братская ГЭС», «Лонжюмо» и т. д.

Но в те годы производители стихотворческого метража гордо реяли на поверхности и выше поверхности общественной жизни, гремели, громыхали - и свысока взирали на истинных творцов. Числили в чудиках Тряпкина, Глазкова, Прасолова и, естественно, Рубцова. Дескать, чирикают там чего-то, ну и пусть себе чирикают... Кто их услышит за громовым, эстрадным «Миллион, миллион алых роз» или за «Был он рыжим, как из рыжиков рагу...» вознесенско - рождественских.

А ведь пророческие строки: здесь и предчувствие грядущей инфляции - и портрет Чубайса в натуре «Был он рыжим, как из рыжиков рагу!..» И какие фамилии: Вознесенский, Рождественский!.. Княжеские фамилии, не то, что какие-то холопьи -Тряпкин, Прасолов, Рубцов, Кузнецов, Казанцев, Котюков... Впрочем, и фамилия Пушкин не очень благозвучна, да и Тютчев как то не очень. Но опустим рассуждения о фамилиях и псевдонимах ради краткости изложения.

Но иногда властители поэтического олимпа того времени снисходили до литературных «холопов» и даже помогали. И поистине можно склонить голову перед редакторским подвигом Ленинского лауреата Егора Исаева, который вопреки всему и, может быть, в первую очередь, вопреки самому себе дал добро на выход в свет в издательстве «Советский писатель» этапной русской книге «Звезда полей».

И не надо нынче уважаемому Вадиму Валериановичу Кожинову, много сделавшему для пропаганды творчества Рубцова после его смерти, уверять публику, что он открыл нам поэта при жизни. Сие открытие принадлежит другим. И что-то я не припомню, чтобы мы занимали «в долг» с Рубцовым на опохмел у Кожинова. Вот у Куняева занимали, у Наровчатова неоднократно, даже у Марка Соболя и Натана Злотникова...

Нет, братцы, пить надо все-таки меньше! И издателям, и не издателям, и редакторам, и не редакторам, и бывшим членам Союза писателей СССР, и нынешним многочленам с будущими членами Союза писателей России!

А петь можно и без пьянки:

В этой деревне огни не погашены,
Ты мне тоску не пророчь...
И кое-кто поет. Поет и не думает о водке. Да и чего о ней думать?! Она сама никогда нас не забывает.


Глава четвертая


«Спасение России - в провинции!» - интеллигентно гаркнул некий лжефилософ с берегов Невы.

Брехнул лжестрадалец - и не поморщился, и невская вода не потекла в обратную сторону.

Но я не стал спорить, поскольку, как бывший провинциал, был польщен дарованной мне сверху ролью «спасителя», а также потому, что в тот день не собирался ни на какие спасательные работы.

Провинция спасет Россию?!

Задумался я и заспорил сам с собой.

«А разве провинция - не Россия? Для того, чтобы что-то спасти, надо для начала самому спастись. А нынче в иных провинциях такой разор, такой бред и сумбур, что впору столицам при ходить на помощь. Но столицы сами упорно ждут провинцию - и правильно делают. И заодно небезуспешно приторговывают видом на жительство, то бишь треклятой пропиской, отсутствием коей маялся Рубцов. И ваш покорный слуга маялся и миллионы, миллионы других наших соотечественников.

А то, что несколько одиноких, немолодых людей организовали кружок по изучению философского наследия Бердяева в Тамбове или в Хабаровске - не залог спасения. Одинокие, бедные, образованые, тихие люди или переженятся, или устало перемрут. И никто никого не спасет.

И вообще - не надо спешить окончательно спасать Россию, не надо быть эгоистами, - надо и о потомках думать, дабы и у них была возможность отличиться на ниве спасения.

Вопрос спасения России был, есть и будет открытым. И никогда не закроется, и не разрешится, - иначе это будет совсем не Россия.

Но как-то вполне прилично укоренилась этакая идиотская греза, что в провинции, в тиши-глуши, самое надежное прибежище гениям и талантам.

Вдали от всех парнасов
И всяческих сует
Со мной опять Некрасов
И Афанасий Фет.
Имея в виду провинцию, сказал старший товарищ Рубцова замечательный русский поэт Владимир Соколов. К сожалению, тоже преждевременно ушедший от нас. Добрейший человек, который не только оделял нас похмельными трешками, но и название книги «Звезда полей» подарил Рубцову.

Оно, конечно, так - «...вдали от всех парнасов...». Да не совсем так. Совсем не так!

У нас не Германия, где при виде шествующего гения по чистой, узкой улочке маленького городка жители замирают и почтительно снимают шляпы. Так было во времена Гете. Кстати, не стоит забывать, что великий Гете еще был и министром в отличие от наших бездолжностных гениев. Впрочем, ныне в Германии от благополучия - напряженка с гениальными поэтами, но это уже другая тема, - и опустим ее ради краткости изложения.

Россия, к счастью, а может быть, к несчастью - не Германия. В нашем гигантском отечестве испокон гении рождались в провинциях, а умирали в столицах. За редким исключением, подтверждающим правило. Как говорится: не нами заведено, не нам и отменять.

Но будоражили и будоражат вечнозеленые умы прекраснодушные мечты о провинциальном рае. Будоражат и советы антисоветские порождают: «Задохнешься, Колюня, в Москве-то!.. Задушит тебя она... Езжай-ка, старик, в Вологду, а еще лучше в Тотьму-Потьму... Там Русь-матушка, там подпитаешься соками-водами... Там, брат, хорошо!..»

Хорошо там, где нас нет! О о-о-чень даже хорошо! Но без нас, многогрешных.

Нет, граждане советчики-антисоветчики, пить надо все-таки меньше!

В провинции жить большим поэтам, мягко говоря, противопоказано. Они постоянно на виду губернской или, еще хуже, уездной публики. Они в неотступном кругу праздного, да и чего уж там!, завистного, ущербного внимания.

«...А этот-то! Ну Рубцов... Вчерась еле до дома дошел, по заборам карябался. И баба при нем бродячая тоже без просыху. Подумаешь, знаменитость! Да чего он там напишеть?!.. Пьянюшка!..»

Или чуток интеллигентней, но не менее злей:

«...Люмпенизированное сознание. А от этого нежелание быть цивилизованным человеком. Да и элементарное отсутствие внутренней культуры. А стихи? Примитивная спекуляция на патриархальности. Да разве могут такие, как он, быть наследниками традиций Тютчева и Фета! Абсурд!»

Действительно, полный абсурд. Лучший поэт России не имеет собственного угла в родном отечестве - и с детдомовских лет неприкаянно скитается по городам и весям почти до самой смерти.

Направленный всевидящий луч неустанно следует за усталым актером по тусклой, пыльной, провинциальной сцене - и нет спасения и схрона от сего слепящего, пронзающего, беспощадного ока. В провинции большому поэту сподручней не только создавать шедевры, но и сходить с ума, вешаться, стреляться, спиваться в лучшем случае.

Думая о Рубцове, я всегда вспоминаю гениального его земляка Константина Батюшкова, безжалостно брошенного демонами в омут безумия. И нет утешения моей душе. И комом стынут в горле слова: «Россия, Русь, храни себя! Храни!...»

Возвращение гения к истокам есть смерть. Гений это вечное метафизическое возвращение и потому, наверное, гибельно перенесение сего действа в план бытовой, физический. Рубцов давал себе четкий отчет по поводу вероятного печального исхода:

Замерзают мои георгины.
И последние ночи близки.
И на комья желтеющей глины
За ограду летят лепестки.
Рубцов обладал природным даром ясновидения и оттого, в первую очередь, и уже от бездомства, во-вторую, так отчаянно цеплялся за проживание в чудовищном общежитии Литературного института. О, Боже, что ему виделось в тяжелых, предсмертных снах наяву?! Неужели смерть явила ему лицо свое в стенах нашего студенческого дома?! О, Боже, отчего он не разминулся с ней в пустом, полночном коридоре?!

Удивительно зловеща и неудачна жилая общежитская глыба, годная разве что для дома быта или прокуратуры. Новейшие геологические исследования показали, что здание расположено в патогенной зоне, проживание в коей способствует депрессивным состояниям и психическим растройствам.

Придумали то ступор,
То депрессию!..
А мне одно покоя не дает:
Как бился Достоевский в эпилепсии,
Как падал Гаршин в лестничный пролет?!
Не удивлюсь, если окажется, что это общежитие по самоубийствам стоит среди первых в стольном граде. Думается, без злого умысла, на радость демонам и бесам, вознесли строители над перекрестьем шумных магистралей семь зловещих этажей. По обычной российской дури без учета патогенности и отдаленности от института, близ останкинского высотного телешприца.

И не адмиралтейской иглой пронзены души, а электронной спицей телемонстра - и мрачит взор небесное пространство.

Пять с лишним лет я на себе испытывал отрицательное воздействие темных природных сил - и, будучи вполне юным и здоровым, всеми силами, бессознательно и сознательно, старался отдалять вынужденное возвращение под казенный кров. Не давно мне пришлось по случаю переночевать в «родной общаге». И ничего не переменилось. Не буду говорить о переживаниях призрачной ночи ради краткости изложения. Укатил я из «благословенных мест» первым рассветным троллейбусом №3.

«Вот счастие мое на тройке в сребристый дым унесено...» -иногда декламировал блоковские стихи хмельной Рубцов, грустно глядя вслед зимнему троллейбусу, увозящему в уютную известность нашу очередную столичную симпатию.

Были, конечно, свои прелести в вольном проживании на улице Добролюбова, 9/11, но ужасов было больше, да и со временем прелести обретали изначальный смысл этого темного слова.

Но как не хотел Рубцов покидать пропитанные вязкими кошмарами стены! О, как безысходно и порой даже изобретательно оттягивал отъезд, ибо впереди на родине была смертельная безысходность, - и он ведал ее.

Помнится, уже и билет был взят на вологодский поезд, на такси с рестораном оставалось. И времени было с запасом, в самый раз, чтоб успеть не напиться, но чтоб успеть к отправлению, - а вот поди ж ты...

Высокая июньская гроза бушевала в просторе московском. Ливневая, теплая гроза. В грозу поехал я провожать Рубцова в хлебосольную Вологду - и буквально на глазах настроение его стало портиться. Как-то враз выдохлась тихая веселость и без выпивки осмурело лицо.

- Давай дернем для храбрости! - угрюмо предложил он, как будто не на родину ехал, а куда-нибудь на рабские торфозаготовки в пустыню Сахара.

Я, естественно, не отказался, хотя и без выпивки хватало бесшабашной храбрости в те благословенные лета. С большим запасом хватало - и не думалось, что поистратится сей запас раньше срока и грустная опаска совьет крепкое гнездо в душе.

Но чего боятся наши души, ежели они бессмертны?! Отчего в них страх?! Нет, не адов страх, а иной... Страх бытия, как небытия. Страх бессмертия, как смерти!.. Или еще чего?! Кто даст ответ?!

Прибыв на вокзал, мы энергично двинулись в ресторан.

Не буду растекаться в деталях ресторанного скандала, мало ли их было этих скандалов. Остановлюсь лишь на стычке с капитаном внутренних войск, который за каким-то чертом подсел за наш столик. Капитан сразу активно не понравился мне, но активно приглянулся Рубцову. Мы даже чуть не рассорились из-за этого безвестного капитана, но, философски осмыслив происходящее, ибо деньгами распоряжался я, допив остатки водки, Рубцов круто перенял мою сторону - и весьма возвеселился, когда я зашвырнул гербовую фуражку новоявленного собутыльника в вечернюю, железнодорожную толпу. И не зря возвеселился, ибо за скандалом ушел без него поезд на Вологду - и отсрочилось неизбежное возвращение, и, может быть, смерть отсрочилась на день другой.

Ну а капитан?! А черт его знает, куда он подевался?! Пошел фуражку свою искать... Может, и по сию пору ищет, ежели до майора не дослужился. Да и не знаю я никакого капитана. А которых знал - они давным давно полковники, а иные облампасились и на пенсии дачнохозяйствуют. А иных уже нет на этом свете. В каком звании воинском они на свете том не ведаю и не желаю ведать раньше времени.

Нет, братцы, пить надо все-таки меньше. И капитанам, и не капитанам, и поэтам, и не поэтам!

Кто-то, пожалуй, упрекнет меня за некоторую безнравственность... О, Господи, как озабочены чужой, убывающей нравственностью иные весьма и весьма порядочные люди! Так озабочены, что боязно становится за них, за их всепогодную порядочность, за из собственную нравственность, в конце концов! Но дальнейшие рассуждения о морали и нравственности я опускаю ради собственного покоя, а не для краткости изложения.

На следующее утро один из поклоников Рубцова, очень-очень высоконравственный гражданин, с шикарной квартирой на Арбате и при трехэтажной даче в Переделкино, узрев нас, не скрыл искреннего огорчения по поводу задержки поэта в столице - и почти без раздражения помог не только опохмелиться, но и призанять денег «до завтра» на дорогу. А когда я завел разговор о прописке Рубцова в Москве или где-нибудь в Подмосковье, поскольку в данный момент поэт был отовсюду выписан и фактически был бомжом, покровитель вспылил, возгневался и жестко попрекнул нас в меркантильности и еще в чем-то мещанском. Брякнул нам обиженно вслед что то вроде: «...О душе надо думать, а не о прописках!.. Живете, как птицы небесные!.. С народом надо быть, с народом!..»

И захлопнул за нами тяжелую, высокомерную, многозамочную дверь своей арбатской квартиры.

Подобные призывы в изобилии сыпались с литературных высот на усиленно лысеющую от затяжного бездомства голову поэта.

Был у нас в институте профессор Друзин, большой любитель стихов Рубцова, в прошлом матерый литературный громила и референт при Сталине по журнальным вопросам. Человек был очень не глупый, а иногда словоохотливый.

Как-то я поинтересовался:

- А почему при Сталине не открывались новые журналы, ну, типа «Юности»?

Друзин нахмурился, он терпеть не мог тогдашнюю «Юность», но потом усмехнулся и поведал:

- Вы думаете, мы ретроградами были и ничего нового не хотели?! Ошибаетесь, господа! Писали вождю докладные записки. Неоднократно писали, особенно после войны, о необходимости новых периодических изданий. Но он упорно оставлял их без внимания, хотя обычно все литературные вопросы разрешал без промедления. И вот однажды после осуждения кандидатур на Сталинские премии Иосиф Виссарионович попросил меня задержаться. На его рабочем столе высилась подборка всех литературно-художественных журналов за один месяц, кажется, за октябрь. Сталин ткнул погасшей трубкой в сторону журналов и сказал: «Вот, с трудом управился прочитать всю эту месячную продукцию!» Хитро улыбнулся и вопросил: «А что у кого-то есть больше свободного времени для чтения, чем у Сталина?..» Не стал томить нас растерянным молчанием и грустно ответил сам себе: «Наступит пора, будет больше свободного времени у Сталина, будут и журналы новые. Но будет ли их читать народ?..»

Пора наступила. У Сталина в распоряжении вечность. И он в полном распоряжении вечности. А народ наш, просвещенный мыльными телесериалами и криминальной дрянью, от художественных журналов воротиться, как избалованный ребенок от нормальной, здоровой пищи.

- А Сталин действительно читал все журналы? - продолжал любопытствовать я.

- От корки до корки... - сухо оборвал разговор Друзин. И вот как-то отставной сталинский референт посетовал: «Хороший поэт Рубцов, но какой-то успокоенный стал в последнее время, безнадрывный...»

Я передал эту критику Рубцову. Обычно спокойный на сей счет, поэт вдруг встрепенулся, вспыхнул, зло высверкнул глазами и почти выкрикнул: «Байронизму им, видите ли, не хватает. Надрыва!.. Чтоб струна скорей лопнула!.. Да и так уже!..»

Оборвал себя и тихо поскучнел.

О, это отчаянное: «Да и так уже!..» Если бы знать! О, если бы знать! Но никто ничего не знает! А ясновидение не есть знание. Ясновидение - это воля Господня. Сия воля владеет человеком, а человек не владеет ничем. Ах да, владеет информацией, все большей и большей. И последнее, скудное знание свое безогляд но обращает в информацию.

Что такое поэзия?! Бессмысленный вопрос. Но ответить на него можно вполне осмысленно. Поэзия - это то, что нельзя выразить в прозе. Но нечто существующее и несуществующее невозможно выразить и поэзией. Что есть это нечто?! Опять бессмысленный вопрос. Хотя и на него можно ответить вразумительно. Но воздержимся от ответа. Пересилим себя. Так будет лучше и для вопрошающих, и для отвечающих. Хватит вопросов! Поговорим просто так... Не получается? Ну, тогда по молчим, ежели, конечно, получится.

Известный критик Лобанов в давней своей статье «Сила благодатная» о творчестве Рубцова писал: « Психологическая объемность поэтической мысли невозможна при рассудочном миросозерцании, она требует прорыва в глубины природы и народного духа».

В основе мысль верная и четкая. Но вот почему «требует прорыва»? От Рубцова требует? Как будто многие спокойно прорываются куда надо, а Рубцов не желает, хоть тресни. Да, да, именно в таком плане была написана статья, с откровенным призывом к прорывам и надрывам. Милейший Михаил Петрович, увы, как и Друзин не понял, что этот прорыв состоялся, - и сила сего прорыва и по сию пору движет русскую поэзию, и не только поэзию.

Человек еще до своего рождения наделен волей не только жизни, но и смерти.

Некий интеллектуал, предпочитающий читать Набокова на английском, высокомерно заявил, что воля к смерти у Рубцова преобладала над волей к жизни. Думается, подобное умозаклю чение не случайно. Ежели вышеупомянутый господин и Пушкина предпочтет читать на английском, то еще до больших откровений дойдет.

Воля жизни в Рубцове преобладала над смертью!

Говорю об этом категорично, ибо знаю поэта не только по его стихам, хотя порой стихи говорят о творце то, что и ему самому неведомо. Но это неведомое в наших душах, ибо как глаголет старая истина: «Человек - мера всего существующего и несуществующего». Как бы несуществующего! Ибо нет ничего несуществующего. Все субъективное есть объективное. И никто не знает: явь порождает сны или сны порождают явь?..

И Рубцов не знал. Но знал, что смерть есть неизвестная форма жизни. Знал, что умрет, но не верил в это. Верил в эту жизнь и любил эту жизнь, а не какую-то иную.

Поэт очень любил жизнь, но, к сожалению, жизнь его не очень любила. За что?! А это уже вне человеческого разумения. Как и вне разумения страшные, провидческие строки:

Я умру в крещенские морозы,
Я умру, когда трещат березы.
Но еще раз жестко заявляю: Рубцов не искал смерти. Он жил вечным возвращением, а не возвращением в небытие. Поэтому с тяжелой душой воспринимал призывы надрываться и рваться в глушь, к тетке, в Саратов. Да и не было, к сожалению, у него ни добрых теток, ни дядек.

Думается, что так называемые поклонники, ведали о сем, но со смешками, добрыми улыбками, сочувственными вздохами приветствовали его бездомство, скитания, неприспособленность к социалистическому общежитию - и возвращение в смерть. Так было удобнее и для них персонально, и для жестокой, тайной системы, которой они служили и служат в страхе по сию пору. И неизбывен этот не Божий страх, - и нет ему конца во времени земном.

Страдания закаляют душу, но еще и ничтожат, и унижают. Потребительское отношение к таланту в России доходит до безобразия. И все равно потребители еще чего-то требуют. И очень часто потребители обращаются в завистников.

Это мертвому можно могилу в хорошем месте отвести, по блату в земле с песочком, и памятник поставить на скорую руку. А живому - ни прописки, ни жалкой комнатушки, ведь он живой!.. А ведь одного звонка высокопоставленных покровителей Рубцова хватило бы и на прописку, и на стандартную однокомнатуху где-нибудь в Чертаново или, на худой случай, в Реутово. Но не звонили, как-то руки не поднимались.

И в то же время по разнарядке тайной системы в столицу выписывались литературные бездари - и наделялись всеми номенклатурными благами, от квартир на улице Горького до престижных дач в Переделкино. Среди сей публики были и «горячо любящие его» вологодцы, земели, в рот им дышло. Многие живы по сию пору, выдают себя за друзей Рубцова и плачутся лживыми слезами в чужие бронежилеты о «незабвенном Колюне».

У Рубцова было множество житейских недостатков. Но почему, черт возьми, большой поэт обязательно должен быть праздничным подарком для окружающих, ежели сами окружающие, мягко говоря, не юбилейные сувениры. Но вот, поди ж ты, все почему-то желают зреть талант в подарочном исполнении, заодно требуя от него прорывов и надрывов.

Поэты прощают всех, но поэтам ничего не прощают. За редким исключением, подтверждающим правило. Не было этого прощения и Рубцову - и, в первую очередь, за его главный недостаток - он был живым.


Глава пятая



- Я предпочитаю голодную свободу, а не сытое рабство! - высокопарно, коряво, но совершенно искренне, возвопил некий неодаренный подражатель Максимилиана Волошина.

- Ну и предпочитай! - с грустью разрешил я - и с еще большей грустью подумал: «...Брешешь, хрен любезный! Ничего ты не предпочитаешь! И не знаешь ни свободы, ни рабства, ибо голодный человек в силу физиологических причин вне свободы. Ты, любезный хрен, еще вполне сытно жрешь! А посему ты всего лишь раб своих нынешних заблуждений. И вообще, вечный раб своей собственной антиприродной глупости. А поскольку ты нынче и сытый не свободен, то и думать неохота, кем ты станешь, когда и впрямь с голодухи положишь зубы на полку...»

Однако, свое умозаключение я оставил при себе. А полупишущий член союза полунезависимых писателей, потерпевший фиаско и в подражаниях Волошину, и в книжной коммерции, воспринял мое молчание как одобрение - и совсем воодушевленно возвопил:

- Я завтра же вернусь в литературу! В большую литературу.

- Возвращайся... Но постарайся, чтобы я, как и раньше, тебя там не видел... - без особого восторга согласился я.

- И вернусь!.. Вот увидишь! - скрежетнул зубами свободолюбивый субъект, на большее не осмелился - и судорожно заспешил по своим свободолюбивым делам.

Странный, однако, народ околачивается в России при литературе. То уходит, то возвращается... Но, увы, ничего ценного не забывает в отечественной словесности. Да и заодно в мировой ничего не забывает, хотя казалось бы...

И кое-кому кажется... Особенно бывшим невозвращенцам, лютым борцам за так называемые общечеловеческие ценности.

Возвращенцы-развращенцы, извращенцы-невозвращенцы!..

Да ну их к черту! И во времена Рубцова они были на слуху, и нынче живы-здоровы, и нет им переводу.

Рубцов по всем внешним параметрам годился для диссидентствующей тусовки 60-х. Но невозможно представить его в этой бесовской когорте, ибо иными были параметры его внутреннего мира. Он был поэт Божьей милостью. А такие не нужны и даже вредны тусовочному отребью литературы.

И не эту ли свободоблудливую публику описал он в замечательном стихотворении «В гостях»:

...Он говорит, что мы одних кровей,
И на меня указывает пальцем,
А мне неловко выглядеть страдальцем,
И я смеюсь, чтоб выглядеть живей...
И думал я: «Какой же ты поэт,
Когда среди бессмысленного пира
Слышна все реже гаснущая лира,
И странный шум ей слышится в ответ?»...
Но все они опутаны всерьез
Какой-то общей нервною системой:
Случайный крик, раздавшись над богемой,
Доводит всех до крика и до слез!..
О, этот «странный шум», не шум сосен, не шум и ярость! Но и этот бесовский звуковой морок слышал поэт. Слышал, но внимал Божьему Молчанию, слышал то, что не слышал никто.

А жизнь шла своим чередом, убогий быт норовил заслонить Божественное Бытие - и голодная свобода упорно набивалась поэту в приемные матери.

«Поэт, как волк, напьется натощак...» Весьма верно подметил Рубцов. На голодный желудок легче и дешевле напиваться.

...Поэт, как волк, напьется натощак.
И неподвижно, словно на портрете,
Все тяжелей сидит на табурете,
И все молчит, не двигаясь никак.
А перед ним, кому-то подражая
И суетясь, как все по городам,
Сидит и курит женщина чужая...
- Ах, почему вы курите, мадам!
Вот она «женщина чужая», вот он черный человек-оборотень, воплотившийся в женщину, вот она грядущая смерть! Но все еще впереди, хотя все уже решено демонами. Но не предрешено Богом. Все еще впереди, как и одноименный роман Василия Белова. И напрасно писатель поставил вопрос в заглавии «Все впереди?»

А возможность напиваться натощак в молодые годы у нас была в переизбытке при регулярном трехразовом питании ... три раза в неделю.

Но я уже давно не напиваюсь - ни натощак, ни сытно отобедавши. А вот поди ж ты, соседи, хоть и здороваются сквозь зубы, но так смотрят в глаза, будто я у них в 70-м году газету «Правда» за тринадцатое февраля из почтового ящика вытащил. Будто вчера в оный ящик очередную мою повестку из милиции по ошибке сунули. Будто завтра я собираюсь у них взаймы попросить сто долларов до лучших времен и народов.

И доносятся до слуха их голоса, то ли меня обсуждают, то ли о влиянии Гегеля и Ломброзо на Евтушенко спорят, а может, наоборот - о влиянии Евтушенко на мировозрение Ломброзо и Гегеля.

- А когда он говорил, что он писатель?

- А когда с тобой творог покупали, в четверг...

- А когда за ним приходили?

- Во вторник, когда огурцы закатывали...

- Ишь ты, дописался!..

- Вернулся из милиции и говорит: а пошли вы все!.. Жалуйтесь, сколько влезет!.. Наверное, и взаправду писатель!.. И с какой-то бабой пошел бутылки свои сдавать... И баба вроде ничего, при фигуре...

- Когда? Да вчерась, когда сахар во двор привезли...

Счастливые еще не перевелись в России. И, даст Бог, никогда не переведутся. Хорошо, братцы, измерять время через продовольственную призму. Безошибочное измерение, надежное. И время в этом измерении вечным кажется, а может, и впрямь вечным становится. Подкрепляется, так сказать, не только духом святым. А зачем часы наблюдать, когда что ни час, то огурцы, то сахар, то творог... А там - картошка, варенье, пироги и еще что-нибудь не менее надежное. А можно во все горло петь, шинкуя капусту:

Я буду долго гнать велосипед.
В глухих лугах его остановлю.
Нарву цветов.
И подарю букет
Той девушке, которую люблю.
Но ни велосипедиста, ни девушки давно нет на сем свете. И людям наплевать, что эти слова какой-то неведомый Рубцов сочинил, что он на том свете от своих слов, исторгаемых чужими глотками, вздрагивает, как перед смертью. И ничего несправедливого тут нет. Все нормально, пусть люди поют. И на хрена им Гегель с Ломброзо, а тем более Евтушенко!.. Да и мне, честно признаться, они тоже до лампочки. Я их читал исключительно на случай споров с соседями, дабы не упасть лицом в грязь личного невежества или еще куда погрязней.

Эк, однако, куда увели меня бесы голода ни сытости!.. В бытовщину непролазную, о которой еше в 70-м году, после смерти Рубцова, газета «Правда» писала. Но не в том номере, который у соседей из почтового ящика умыкнули, а в другом, случайно попавшемся мне на глаза. Там какой-то критик, жаль, запамятовал я фамилию, призывал советскую поэзию окрыляться не под гитарный и стаканный звон, а под рев турбин, ракет и еще чего-то. И Рубцов глухо поминался, как не расслышавший этого гула-рева, а посему и погибший заслуженно раньше срока.

Эх, не можем мы без назиданий даже поскорбеть! И не оттого ли почти век назад отропело воскликнул Сергей Есенин:

Мать моя родина! Я - большевик!

Но отвлекся я, решительно отвлекся. Сколько там уже на часах?! Ого-го! Полдень. Все пивные нараспашку. Кстати, Рубцов никогда не носил часы, вернее, не имел оных. В отличие, например, от своего товарища Анатолия Передреева. Тот завсегда был и при часах, и при костюме приличном. То есть, более уважительно относился ко времени и эпохе. И мне вздорно думается, что это уважение позволило ему прожить значительно больше Рубцова. Время - очень капризное и мстительное существо, но питает слабость к хорошим часам и костюмам - и по мере сил отсрочивает отбытие их владельцев в абсолютную антивечность, великодушно придерживает при себе людей уважительных. Жаль, что люди не всегда это понимают - и по уму не встречают, и не провожают по одежке.

Рубцов очень переживал небрежение времени и эпохи - и порой это проявлялось весьма в своеобразной форме.

Как-то в минуту беспросветного безденежья и иной нужды в темном коридоре нам повстречался великолепный Передреев.

- Толя, одолжи, пожалуйста, рубль, - смиренно попросил Рубцов.

- Рубль?! - с высоты своего немалого роста и великолепия с недоумением переспросил Передреев.

Выдержав паузу, как бы переваривая нелепость просьбы, он с гневным назиданием изничтожил просящего:

- Да ты хоть понимаешь, что я иду в приличное общество! В Домжур!.. Там Рождественский будет и Ахмадулина! А ты рубль клянчишь!.. Да кто ты такой?!..

- Значит не дашь рубля, Толя? - безнадежно переспросил Рубцов.

- Тебе на русском языке сказано: я иду в приличное общество!

- Хорошо, Толя, сейчас пойдешь! Подожди!

- Ну.что еще там у тебя?! - снисходительно задержал шаг Передреев.

- Сейчас, Толя!..

Рубцов проворно юркнул в какую-то комнату - и враз выскочил обратно с вилкой в руке. Подскочил к Передрееву и со всего размаха всадил ему вилку в бедро.

Треск раздираемых штанов. Громовое проклятье Передреева. И злорадный выкрик Рубцова:

- А теперь иди в свое приличное общество!!!

Самое удивительное, что в тот вечер Передреев все-таки от правился в Домжур и успешно выступил там вкупе с Ахмадулиной, ибо у Толи оказались запасные брюки в отличие от незапасливого Рубцова.

Вот так оригинально выразил Рубцов свое отношение к прошлым, нынешним и грядущим «приличным» обществам-сообществам, к тайным и явным, существующим и несуществующим.

Не нужно думать, что Передреев не знал им цену. Он был не только талантливым поэтом, но и умным человеком. К сожалению, а может, и к счастью, эти параметры не всегда совпадают. Передреев прекрасно все знал и понимал, но ерничал и чуток поддразнивал своего товарища.

Меня, дескать, приглашают в Домжур и Твардовский печатает... А ты, хоть и талант, и даже почти гений, но в «Новом мире» тебя мордой об стол, чистая публика от тебя воротится, и в арбатские дома, например, к Кожиновым, дальше прихожей тебе хода нет.

Рубцов был нормальным человеком, а не пресловутым чудиком, как пытаются нынче представить его иные мемуаристы. Судьба с малых лет не щадила его. Раннее сиротство, детдом, беспризорство, суровая морская работа, четыре года службы на эсминце в северных морях, - и опять работа, бездомство, проклятая бытовая неустроенность до самой смерти.

Только непроспавшиеся идиоты могут думать и говорить, что поэт не стремился к нормальной, благополучной жизни, что романтизировал свое бесприютство и одиночество. Судьба обижала его, но он не обижался на Судьбу. И не зря им сказано:

Я люблю судьбу свою,
Я бегу от помрачений!
Суну морду в полынью
И напьюсь,
Как зверь вечерний!
Он любил свою Судьбу, но зверем вечерним быть не хотел. Поэт был нормальным русским человеком, а его упорно сносила вниз река жизни. Но он сопротивлялся тяжелому течению и порой одолевал его. Ему хотелось нормально жить, просыпаться под собственной крышей, напечататься в «Новом мире», выступать в престижных залах..., а не скитаться по краю поля русского бытия. Ему хотелось просто напросто быть, а не казаться... Но жизнь и судьба, а может, не то и не другое, властно отпихивали его на отшиб, на край, за край. О, как погано и страшно на этом краю! На краю бездны без тьмы и света.

И ничтожно количество живущих, способных выдержать этот демонический морок тьмы незримой.

Конечно, Рубцову внешне было далеко до великолепной, голливудской стати Передреева, но уродом он не был. А большинство окружающих относились к нему, увы, не только, как к выдающемуся поэта, но как к бродяге и скандалисту. Сие отношение прекрасно иллюстрирует его замечательное стихотворение «Неизвестный»:

Он шел против снега во мраке,
Бездомный, голодный, больной.
Он после стучался в бараки
В какой-то деревне лесной.
Его не пустили. Тупая
Какая-то бабка в упор
Сказала, к нему подступая:
- Бродяга. Наверное, вор...
Он шел. Но угрюмо и грозно
Белели снега впереди!
Он вышел на берег морозной,
Безжизненной, страшной реки!
Он вздрогнул, очнулся и снова
Забылся, качнулся вперед...
Он умер без крика, без слова,
Он знал, что в дороге умрет.
Он умер, снегами отпетый...
А люди вели разговор
Все тот же, узнавши об этом:
- Бродяга. Наверное, вор.
Вот она - Судьба! Вот оно образное ясновидение. И страшная безжизненная река Жизни. И отпеванье крещенских снегов, и бесконечный путь навстречу вселенской метели. И тупые, грязные слова вслед ушедшему в бессмертие.

Ну разве не обидно по-человечески! Тут не то что за вилку, за вилы схватишься.

К сожалению, Анатолий Передреев не только поддразнивал, не только помогал Рубцову, но и, увы, завидовал.

Он одним из первых откликнулся в печати на «Звезду полей», но и он же незаслуженно вчистую раскритиковал гениальные белые стихи Рубцова «Осенние этюды». Разгромил их несправедливо, умело и зло. И я абсолютно уверен: не от непонимания и не из-за порванных штанов. Так дал по рукам товарищу, что тот, к сожалению, поверил критике и больше не работал в этом ключе. Рубцов был очень доверчивым человеком. Это редкое человеческое качество часто приносило большие неприятности поэту.

Не хочу бросать лишнюю тень на прекрасного поэта Анатолия Передреева, ибо он имел право завидовать, поскольку был талантлив. Но почему сонм бездарей завистно унижал поэта при жизни и продолжает сие бесовство в наши дни?! Некий критик по фамилии Новиков умудрился объявить Рубцова «Смердяковым русской поэзии»!.. Каково?!.. Но ...есть и Божий суд! Есть!.. И пусть подобные «Новиковы» помнят это. А ежели не желают помнить, тем хуже для них.

О, наша всемирная отзывчивость! О, наша русская зависть!

Мы, русские, друг друга едим - оттого и сыты. Не помню, кто сие сказал, но почему-то угрюмо думаю, что, может быть, благодаря нашей самоедной зависти, мы еще не сгинули в бездне забвения и погибели. Такое вот умозаключение в голову лезет - или из головы. И мрачит оно душу, но не выходит из ума.

Поэзия - это еще и унижение! Унижение нищетой, завистью непониманием. Тайна Артюра Рембо?.. Да что мне Рембо?! Нет никакой тайны, а есть борьба униженного с унижением. Но со злом бессмысленно бороться, зло можно только побеждать.

Зло победило Рембо и Рубцова при жизни. Но в вечности они без борьбы одержали победу над злом. Так имеет ли значение для души мир унижающий?.. Стоит ли тратить силы на преодоление унижения в этом мире, коль душа бессмертна?!

Разум говорит: не стоит!

А душа?! А душа молчит.


Глава седьмая



О, гонорары наших младых лет! О, заветное - «... сумма прописью!»

Ну, признайтесь честно - у кого сладостно не сжималось сердце при виде авторского договора или перед заветным листом гонорарной ведомости?! И не надо делать постные, бескорыстные физиономии.

Не надо фальши, не надо показного бессеребреничества! Гонорар - это нечто метафизическое, а не рядовое вознаграждение за труды праведные. Если, конечно, это настоящий гонорар, а не символический. На нынешние гонорары, увы, можно зубы на полку класть.

Но и этой малости лишен иной пишущий, нуждающийся в срочном зубопротезировании. Ибо не всяк нынче может заработать пером на дантиста, разве что на тюбик бесполезной зубной пасты ради утешения души в качестве залога будущей зубастой безбедной жизни.

Но и в прошлой жизни не все просто было с писательскими заработками. Многие талантливые русские поэты ради куска хлеба изводили себя переводами. Порой так изматывали свое дарование в перегонке полуграмотных подстрочников в складную русскую речь, что не оставалось сил на самих себя. И от бессилия творческого иные впадали в кромешное пьянство, приучая несчастных жен и подруг к перегонке сахара на самогон. Скольких угробил этот переводческий самогон - не счесть! И никому головы не поправил. И не зря в сердцах выдал многострадальный Арсений Тарковский:

Разменял я свою свободу
На бессмысленные слова.
Ах, восточные переводы -
Как болит от вас голова.
Часто побаливала голова и у поэта Анатолия Передреева. Подустав от переложений на русский язык кавказского аульного стихотворчества, он решил поворотить свою вольную голову на Запад. Решил поделиться своим интеллектуальным потенциалом с прибалтийскими собратьями по перу, тем более, тогда ведущими русскими поэтами наравне с Гамзатовым, Кулиевым, Кугультиновым, Кешоковым были примкнувшие к ним Межелайтис и Марцинкявичюс.

Передреев сразу отличился и перевел для начала Межелайтиса почти на уровне Давида Самойлова и Бориса Слуцкого, а может, и превзошел сей всесоюзный уровень литхалтуры. Ему тотчас предложили в издательстве «Советский писатель» одонорствовать еще какого-то крупного прибалта.

И вот бодро заявляется Передреев для встречи с полузападным коллегой в ЦДЛ. Тот учтиво раскланивается, но руки не подает и предлагает Толе для начала сверить часы. Передреев охотно соглашается, а учтивейший прибалт после сверки говорит:

- Сейчас я схожу пообедать в ресторан, а после трех готов с вами встретиться и обсудить нашу совместную работу.

Незавтракавшему и неопохмеленному Толе только и оставалось пожелать приятного аппетита своему новоявленному цивилизованному работодателю. Но, однако, он скромно воздержался от сего пожелания и голодной рысью ринулся в благодетельный «Сов. пис.» Прямо с издательского порога швырнул на стол редактора подстрочники прибалта и гаркнул:

- Нет уж, лучше останусь с Кавказом и Востоком, чем с этими!...

Чего уж тут лукавить: восточные поэты не лезли за словом в карман - и без сверки часов в упад упаивали своих русских литрабов.

И ныне Кавказ по-прежнему с нами, под нами, над нами, а эти... А этих вроде и совсем нет, как, впрочем, нет и приказно выдуманной поэзии народов СССР. Умеет время скверно шутить не только над поэтами. Ох, как страшно порой шутит! Кроваво и безжалостно. И остается лишь сверять свои часы с песочными часами вечных незримых пустынь, дабы не исчезнуть в самом себе от чудовищных, сатанинских шуток нашего времени.

Ныне почти никто не помнит былых ведущих русских поэтов, разве что их уцелевшие переводчики. Ни кешоковых, ни межелайтисов... Но и нынешних ведущих поэтов России знать никто не знает, да и не особо тщится знать. И не нужны никому нынче ведущие, - и без поэтов люди наловчились идти, куда надо и не надо...

Советское время - не самое худшее в истории нашего отечества. Но один его грех поистине непростителен. Это внедрение в массовое сознание безоглядного доверия к печатному слову и пропаганде. «По радио сказали... В газете написали...» И все! И никаких сомнений у большинства. А у меньшинства?! В лучшем случае - кукиш в кармане. А в худшем - свое лживое слово и своя пропаганда.

Но сдается, что эта инерция доверия даже не в сознании и подсознании, а в бессознательном. И это совсем невесело, ибо остается только верить, а не надеяться на лучшее. Что ж, пусть остается хотя бы это... И напрасно один поэт, а может, я сам, сказал: «Хорошо, когда нечего больше терять!..»

Я не случайно привел пример Передреева, жестоко угробившего свой талант на переводы. Но бесы пустого желудка неустанно витали над головами русских поэтов в советские годы. Сколько талантливых людей погрязло, безостатно сгинуло в переводческой поденщине! Сколько славных ребят без «железных ворот ГПУ» оказались за бортом литературы и жизни, надорвавшись на неблагодарной и, увы!, пустой, как непрожитое время, работе!

Нет, братцы, пить надо все-таки меньше!!! И бышим переводчикам литературы народов СССР, и бывшим ведущим поэтам, и нынешним завидущим...

Устоявших, вышедших живыми из свинцовых вод литературного донорства,- единицы, таких матерых гигантов, как Владимир Цыбин и Юрий Кузнецов.Но Юрий Кузнецов - это как бы Ельцин русской поэзии. И не каждому пьющему секретарю обкома дано быть пьющим президентом.

А Цыбин?! Цыбин, слава Богу, остался самим собой - и не томится бессонным беспокойством, что кто-то может занять его секретарское или президентское место в русской поэзии.

Юрий Кузнецов где-то обмолвился, что не был знаком с Рубцовым и видел его всего один раз (?!) на кухне общежития. Вроде бы Рубцов, принюхиваясь к чужой жарящейся картошке, строго спросил: А почему вы меня не признаете? На что кухарствующий Кузнецов глубокомысленно ответствовал:

- Двум гениям на одной кухне тесно!

Или что-то в этом духе.

И не предложил голодному Рубцову угоститься жаревом, что на него непохоже.

Может оно так и было. Но как-то больше напоминает апокриф, сочиненный во славу себе, твердокаменному. Но талантливый апокриф. Однако, свидетельствую, что неоднократно замечал Рубцова и Кузнецова в общих винопитиях.

Но отвлекусь от личных переживаний-воспоминаний. Не надо сильно трясти яблоню, на ветвях которой подвешены противотанковые гранаты. И слабо не надо трясти. И вообще не надо надеяться на все сволочи, тьфу!, случаи жизни, ибо сама жизнь не питает на нас надежд. И, наверное, абсолютно заслуженно.

Но у меня по сию пору в мозгах дятлоголово стучат слова вывески «Редакция литератур народов СССР»!!!.. Мощнейший по корявости звукоряд. Редакция литератур народов!..Редакция народов литератур!. .Редакция СССР литератур народов!.. У!..

Но, надо признаться, все глуше и глуше сей бессмысленный стук и морок. Но еще различим, особенно в безденежье. И я искренне сочувствую многим своим коллегам, в одночасье потерявшим эту государственную кормушку, финансируемую за счет России.

Но не скорблю по поводу исчезновения с телеэкранов и из читательского сознания вышеупомянутых ведущих «русских» поэтов. Жаль, однако, что их место и время ловко заняли зубоскальные скетчисты типа Жванецкого, Задорнова, Горина да Арканова с Лионом Измайловым... Но это уже даже не литература народов СССР - и забудем о них ради краткости изложения, тем более, что небезызвестный Чингиз Айтматов пока еще не выбыл из ведущих «русских» писателей.

Поэтам национальных окраин жилось и печаталось в «беззакатные» советские годы несравненно привольней, чем русским литературным аборигенам.

В РСФСР по каким-то бредовым экономическим соображениям были ликвидарованы областные издательства, объединены в зональные.

Их судьба оказалась печальней участи непереспективных деревень. Деревня еще как-то пыталась выжить - и даже, вопреки всему, выжила, а издательские структуры в областях уничтожились враз росчерком тупого интернационального пера. Впрочем, так ли уж тупого?.. Жаль - неведомы фамилии инициаторов той антирусской акции, небось, не все еще перемерли, - и наверняка в каких-нибудь оппозиционных сборищах яростно шмакуют за возрождение СССР.

Антииздательская акция удивительно синхронно совпала с хрущевскими гонениями на православную церковь. Помнится - в моем родном Орле прекратило свою работу издательство, практически одномоментно со взрывом одного из главных городских храмов и переоборудованием кафедрального собора в ... кукольный театр. Вот такая своеобразная идеологическая оттепель свалилась с Лысой горы не на лысую голову Хрущева, а на Россию. Зато горлопаны-шестидесятники могли свободно базарить за светлое будущее на столичных тусовках и брякать под гитару песенки Окуджавы про полночный троллейбус и комиссаров в пыльных шлемах.

А мне не забыть слезы моей покойной бабушки у обугленных развалин храма - и свою юную тоску не забыть, причина коей мне в те годы была неведома.

У человека можно отнять даже веру. Можно отнять все! Кроме смерти. Но смерть принадлежит Богу. У человека нельзя отнять ничего, но отчего демоны и бесы так стремятся завладеть человеком?!

Каким-то чудом на исходе пресловутой хрущевской «оттепели» у Рубцова вышла скудная книжечка стихотворений в Архангельске, донельзя искромсанная безжалостными редакторами. Удивительно, но я ее ни разу не видел ни у автора, ни в библиотеках. А о разбое издательском слышал от Рубцова. Но как-то вяло он возмущался, скорее дежурно, будто зная наперед, что обречен на признание и славу. Но не питало душу радостью это уверенное знание - и теперь ясно, почему... Эх, если бы знать! А может, - наоборот?!

Но книга все-таки вышла, как в небытие канула, но Рубцова уже нельзя было изъять из русской поэзии.

Зычно гремели голоса шестидесятников над грязными сугробами пресловутой «оттепели».

Вознесенский требовал убрать Ленина с денег (видимо, уже тогда держа в уме доллары), Евтушенко призывал безоглядно любить Кубу и развивать тамошнюю сахарную промышленость. Рождественский отправлял письмо в стихах аж в 30-й век с надеждой на победу атеизма в мировом масштабе.

И удивительно: сия верноподданая публика и в России, и за ее пределами числилась чуть ли не в бунтарях и страдальцах!

И совсем кощунственно числилась в настоящих поэтах, имея к поэзии весьма далекое отношение.

Очень точно и остроумно их охарактеризовал Иосиф Бродский, когда в каком-то интервью у него спросили об отношении к стихотворчеству Евтушенко: «Это человек другой профессии!» -«Но Евтушенко выступает против колхозов!..» - попытался кто-то защитить всепогодного рифмоплета. - «В таком случае - я за колхозы!» - ответствовал Бродский.

А Рубцов этой бесовской порой не внимал «призывам и звонам из кремлевских ворот», а смело и спокойно читал на всех своих выступлениях:

Россия! Как грустно! Как странно поникли и грустно
Во мгле над обрывом безвестные ивы мои!
Пустынно мерцает померкшая звездная люстра,
И лодка моя на речной догнивает мели.
И храм старины, удивительный, белоколонный
Пропал, как виденье, меж этих померкших полей, -
Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны,
Но жаль мне, но жаль мне разрушенных белых церквей!..
О, сельские виды! О, дивное счастье родиться
В лугах, словно ангел, под куполом синих небес!
Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица
Разбить свои крылья и больше не видеть чудес!
Боюсь, что над нами не будет возвышенной силы,
Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,
Что, все понимая, без грусти дойду до могилы...
Отчизна и воля - останься, мое Божество!
В тексте Божество было с малой буквы, но для Рубцова это слово было более, чем с большой.

Я уже упоминал разбойников-редакторов, которые зорко искореняли из литературы все православное. Но эти искоренители еще и норовили обобрать загнанных в подполье русских поэтов. Поистине сиротским оказался гонорар за первую книгу, сообразно с которым Рубцов строил свои житейские планы. Не ведаю, по какой причине и ради какой экономической целесообразности издательские жулики из Архангельска урезали его почти в два раза. Наверное, резонно решили: «Все равно пропьет!.. Уж лучше мы сами пропьем премиальные за экономию гонорарного фонда...» Где-то они теперь, эти экономные патриоты русской литературы? Небось, еще патриотствуют...

Просто грешно не вспомнить по сему поводу сомнительное высказывание Льва Толстого, что патриотизм есть последнее прибежище негодяев. Кстати, в массовый оборот сии слова классика пустил не кто иной, как Евтушенко, истолковывая их буквально. Впрочем, возможно и сам Толстой их иначе не толковал. Но не нам судить Толстого и не евтушенкам радеть о чистоте чужих душ!..

И есть иное осмысление этого высказывания. Дескать, патриотизм настолько всеобъемлющ, что, подобно христианству, может принять в себя самого распоследнего негодяя. Как Савл стал Павлом, так и негодяй в лоне патриотизма вмиг преобразится в добродеятеля со всеми вытекающими благородными последствиями.

Но, угрюмо думается, все же негодяю более к лицу или к харе другое верное прибежище - тюрьма. Патриотизм с негодяями -- это уже как-то не очень. Но с другой стороны - и без негодяев не очень. Они - неустанные движители русской жизни, а стало быть, и патриотизма. Да ежели на земле русской враз и повсеместно изведутся негодяи, то и патриотизм окажется без надобности.

Но это черт-те что получается! Так что, как ни крути, но прав великий Толстой: патриотизм - действительно прибежище. Сие ныне мы зрим невооруженным глазом - и в союзах писателей, и вне союзов, на самом высшем уровне, и остается только вздохнуть. Но можно обойтись и без тяжкого вздоха.

Скудные гонорары безысходно толкали многих из нас на переводческую стезю. Но в Литинституте зачастую русские писатели обращались к переводам «литератур народов СССР» совершенно бескорыстно. Мы переводили своих товарищей по курсу и семинару и просто хороших собутыльников из республик.

Я, например, с удовольствием переводил стихи абхазца Виталия Амаршана. Он принадлежал к одному из древнейших княжеских родов Колхиды и очень обижался, когда я говорил, что он теперь не князь, а всего лишь трудящийся свободного Востока.

Учились с нами прекрасные ребята из Белоруссии, Украины, Прибалтики, Дагестана. Светлая память безвременно ушедшим из жизни Грише Одарченко, Миколе Федюковичу, Евгену Крупеньке, Арво Метсу!..

Рубцов тоже дружил с ребятами из республик - и они его любили, не раз выручали в трудную минуту. Но от переводов, за редким исключением, уклонялся, но не уклонялся от обильных национальных застолий.

Но одного поэта, осетинца Хазби Дзаболова он выделил и перевел, кажется, пятнадцать его стихотворений. Въявь вижу грустное лицо Хазби, въявь вижу его тихую, печальную улыбку. У меня по случаю оказался том Бориса Пастернака из «Библиотеки поэта» с предисловием крамольного Андрея Синявского. Я тогда увлекался Пастернаком и по своей зелености восторгался вялым косноязычием типа: «Гул затих. Я вышел на подмостки. Прислонясь к дверному косяку. Я ловлю в далеком отголоске, что случится на моем веку...»

Удивительно ловким человеком надо быть, чтобы одновременно выйти на подмостки и прислониться к дверному косяку.

Но тогда это казалось мне совершенством - и деликатнейший Хазби, видимо, надеясь разделить мои сопливые восторги, попросил почитать Пастернака. Я охотно согласился и был весьма огорчен, когда по возвращению книги, на вопрос: - Ну как? - милый Хазби лишь неопределенно развел руками.

Хазби Дзаболов трагически погиб в 1969-м на 37-м году жизни. Его судьба удивительна схожа с судьбой Рубцова.

И не потому ли Рубцов выделил его и щедро увековечил в русском слове? С полным правом могу отнести это к одному из примеров печального провидчества Рубцова, ибо больше он никого никогда не переводил, но от застолий национальных не уклонялся.

Как-то раз за гортанным интернациональным столом он вдруг встал и произнес пронзительный тост за Кавказ, без которого немыслимы ни Пушкин, ни Лермонтов, без которого как бы и нет русской литературы.

- Вах! Вах! - одобрительно зацокали выходцы из безвестных горных аулов.

- Добре! Добре! - почему-то на хохляцкий манер пробасил розовощекий выходец из Рязани.

А Рубцов напослед, видимо, вдохновленный всеобщим одобрением, неожиданно прорезавшимся командным морским голосом, громово провозгласил:

- За Кавказ!!! Ввиду важности тоста всех прошу встать!!! Сборище дружно громыхнуло стульми и вытянулось по стойке «смирно» со стаканами наперевес в ожидании сверхславословий. Рубцов умело выдержал паузу и тихо, но веско добавил:

- Ввиду ответственности и важности тоста всех инородцев прошу выйти вон...

Думается, нет нужды описывать дальнейшее: треск ломаемой мебели, грохот бьющейся посуды, ругань и бестолковое рукоприкладство. Но удивительно - не затаили на Рубцова злобу собутыльники, причисленные им к инородцам, не заклеймили за великодержавный шовинизм, - и через день-другой поэт, как ни в чем не бывало, приглашался для украшения очередного кавказского пира.

Ребята из республик получали всевозможные дотации от своих столичных представительств и республиканских писательских союзов в отличие от своих русских сокашников. Я, например, за годы своего ученичества не получил ни на копейку подмоги от Орловского отделения Союза писателей России, хотя казалось бы... Ведь край Тургенева, Лескова, Бунина, Фета, Тютчева, Андреева, Пришвина и других гениев отечественной словесности. Но куда там! Даже жалкий приток гонораров из местных газеток прервался. «Учится в Москве, пущай там и печатается!.. Нашелся, понимаешь, талант!.. Тьфу!..» Вот так мы заботились, да и поныне заботимся, о наших национальных дарованиях. И Рубцова не шибко привечала тогдашняя Вологодская писательская команда. И многих, многих других русских ребят пинками ласкала малая и большая родина.

Но не только материально жилось легче студентам из республик. Редкий из них после каникул не возвращался без книги, изданной на родном языке, а иногда и в русских переводах. Для молодого русского стихотворца в те годы была мечтой недосягаемой собственная тоненькая книжка. И горько констатировать, что не один талант с этой мечтой ушел в мир иной, где, наверное, не нужны ни мечты, ни таланты.

Рубцов вопреки всему не соблазнился переводческой поденщиной. И если мне раньше думалось, что причиной тому его скитальчество и бытовая безалаберность, то теперь четко вижу - мудрость и трезвейший расчет. Скольких бы шедевров мы недосчитались, ежели б занялся он поэтическим донорством! Может быть, вообще остался бы рядовым талантом, а не обратился в ярчайшее явление отечественной словесности. Напрасно некоторые литературоведы сокрушаются, что якобы транжирил свой дар. Нет, трижды нет!!! Не транжирил и не разменивал, ибо осознанно отвечал за него перед Богом. И не случайно он жестко, но верно сказал:

О чем писать? На то не наша воля!
Не осилили его демоны и бесы переводчества, как не осилили бесы голода и сытости.

Но, о, как многочисленны бесы и демоны! И как они унифицированны! Ты их в дверь, а они в окно! Неисчислимы области демонов, бесчисленны их пути и лазейки в душу человеческую. И немногие способны выстоять, и единицы, подобно Рубцову, могут выдохнуть им в лицо:

До конца,
До тихого креста,
Пусть душа
Останется чиста!
Однажды с величайшими ухищрениями и унижениями мы проникли с Рубцовым в ЦДЛ, куда его было не велено пущать. Проникли в надежде встретить щедрейшего Владимира Соколова и угоститься за его счет пивком, а еще лучше «Старкой», которая была весьма популярна в писательских кругах в те годы.

К сожалению, Соколова мы в буфетах не обнаружили, но узрели одного сокашника-дагестанца. Он гордо и благоговейно восседал в кругу обочь тела самого Расула Гамзатова. Завидев нас, однокашник приветственно помахал рукой, даже потянулся за бутылкой, но враз сник под строгим взглядом тамады. Мы уныло развернулись и, не солоно похлебавши, пошли вон, - за дверями писательского дворца Рубцов грустно сказал:

- Пусть уж лучше Расул Гамзатов...

- Что - Гамзатов? - недоуменно спросил я.

- Пусть уж лучше он будет первым русским поэтом.

- Чем кто?

- Чем эти!.. - буркнул он и неожиданно улыбнулся.

Светло, светло улыбнулся, будто впереди нас ждал не зимний голодный вечер в общежитии, а крепкий чай с пирогами и милыми дамами под оранжевым абажуром в теплой арбатской квартире.

Я тогда не стал допытываться, кто - «эти!». Но ясно, кого он имел в виду: «людей другой профессии», которых так точно обозначил и заклеймил Иосиф Бродский.

Америку открыл Колумб, а Россия сама собой открылась, оттого она и Россия. Россия - сиротский приют для русского человека. Даст Господь - и когда-нибудь сей приют обратится в дом родной. Когда-нибудь... Но это будет уже не Россия. А иностранцы в России? А с них не убудет, они, как говорится, и у себя дома - иностранцы.

Неужели когда-нибудь все будет спасено, как уничтожено, ибо знание, обратившееся, в информацию есть заблуждение, а не приближение к истине? Но жизнь продолжается, может быть, вопреки себе самой. И надо идти, если даже идти некуда. И бессмертье души человеческой обретается на земле, и бессмертная душа дороже целого мира.




Вечны одинокие ночные листопады Тверского бульвара. Вечны вместе с державным градом, волей провидения возросшим над крестовьем планетарных разломов. И неотступно ощущение, что из опадающей листвы на тебя с грустью зрит вещая душа Сергея Есенина. Серебряный ветер давным-давно навек остудил мои виски, я останавливаюсь у памятника поэту и чудится, что рядом со мной иная страдальческая душа то душа моего товарища Николая Рубцова.

И все кажется мне, что спешу я по Тверскому бульвару в родимый институт, чтобы каяться и оправдываться за прогулы по "уважительным" причинам.

А причин у меня было ого-го! ! !

Отец-инвалид, обиженный властями, мать-старушка, нуждающаяся влечении, горемычный брат-солдат, приехавший в отпуск, глухонемая сестра-школьница, тетка-блокадница... Все эти мифические родичи с тупым упорством приезжали и приезжали в Москву, и я должен был, обязан был беречь и опекать их в страшном стольном граде.

"...Ну, сами понимаете, как мне оставить одну мать-старушку, она же не то что метро, паровоза ни разу не видела! .. Да как я могу бросить одного отца-инвалида?! Его ж на первом переходе машина собьет..."

Долгое время моя семейная легенда безотказно срабатывала. Сердобольные дамы из учебной части простодушно отказывались верить доносам стукачей о моих загулах и предлагали помощь моему мифическому отцу-инвалиду в хлопотах за справедливость аж в Верховном Совете.

Какова же была их обида, когда мой настоящий, а невыдуманный отец приехал в Москву и после бесплодных розысков непутевого сына заявился в институт! И оказался вовсе не инвалидом, а весьма видным мужчиной, приятно обрадовавшим незамужнюю, да и замужнюю прекрасную половину Литинститута.

- А нам говорили, вы инвалид... А вы, оказывается, совсем наоборот...

- Я из него самого инвалида сделаю, если не будет ходить на лекции! - по-военному четко посулил отец.

Но сразу оговорюсь: не сделал отец из меня калеку. А попал в общежитие, где познакомился со многими ныне известными писателями. И с Рубцовым враз сошелся и удивительно ясно выделил его из пьющего, стиходекламирующего, безалаберного окружения.

Не помню уж, за какую провинность, но Рубцов был отлучен от нашей развеселой компании кем-то из общежитских "аристократов", кажется, Передреевым. Но, может быть, еще кем-то, в отличие от Передреева не оставившего даже легкого облачка ни в памяти, ни в литературе. Но отец утром строго спросил: А Коля где? ! Он почище вас всех будет! Он настоящий, хоть и лысый! Вы его не смейте обижать! Щенки! А ну разыщи-ка! Одна нога здесь, другая там! ..

И впоследствии всегда вспоминал о Рубцове, радовался его новым публикациям и, прочитав написанное, говорил:

- Ну разве можно обижать такого человека! Смотрите там!

А там смотрели! .. И не только смотрели, но и видели. Зорко зрели, не в пример иным записным патриотам, что явление Рубцова есть предвестие конца советской псевдопоэзии. Стихи Рубцова заставили, именно заставили многих и многих осознать, что есть русская поэзия, что над отчим словом не властна никакая идеология. Стихи Рубцова это прорыв в Новую Россию, предвестье истинной России, которая, несмотря на свою тысячелетнюю историю, только-только начинается и творится на наших глазах в заблуждениях, муках и страданиях. Этим пророческим мироощущением пронизана каждая строка замечательного стихотворения "Зимняя песня":

В этой деревне огни не погашены.
Ты мне тоску не пророчь!
Светлыми звездами нежно украшена
Тихая зимняя ночь.

Светятся тихие, светятся чудные.
Слышится шум полыньи...
Были пути мои трудные, трудные.
Где ж вы, печали мои?

Скромная девушка мне улыбается.
Сам я улыбчив и рад!
Трудное, трудное все забывается,
Светлые звезды горят!

Кто мне сказал,
что во мгле заметеленной
Глохнет покинутый луг,
Кто мне сказал,
что надежды потеряны?
Кто это выдумал вдруг? !

В этой деревне огни не погашены.
Ты мне тоску не пророчь!
Светлыми звездами нежно украшена
Тихая зимняя ночь...
Думается, этот шедевр лирики Рубцова с его открытой магической мощью равен, а может быть, и превосходит великое стихотворение Лермонтова "Выхожу один я на дорогу...". Допускаю, что кто-то со мной не согласится. Но я не ищу согласия. Воистину несчастны неслышащие светоносной божественной музыки грядущего.

Однако признаюсь: я и сам не сразу ее услышал. В первые годы знакомства с Рубцовым я был под большим влиянием стихов Мандельштама и не жалею, что, как корью, переболел его захватывающей, но честной невнятицей. Помнится, меня очень разозлило, когда Рубцов не разделил мой восторг по поводу мандельштамовских строчек:

Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел
до середины.
Сей дивный выводок,
сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.
"А при чем тут журавли? .. А так вообще ничего, хорошая филология. Но у него настоящее есть: "Петербург, я еще не хочу умирать, у меня телефонов твоих номера..."

Теперь-то я понимаю, что Рубцов был прав: истинная античность это не филологическая перегонка языковой стихии через самогонный аппарат интеллекта. Вечной античностью, по меткому замечанию прекрасной женщины Валентины Коростылевой, пронизаны строки Рубцова:

Меж болотных стволов
красовался восток огнеликий...
Вот наступит октябрь
и покажутся вдруг журавли!
И разбудят меня.
Позовут журавлиные клики
Над моим чердаком,
над болотом, забытым вдали...
Недавно я с удивлением узнал, что в родном Литературном институте преуспевающим стихотворцам назначаются поощрительные стипендии имени Осипа Мандельштама и Булата Окуджавы. Политическое, окололитературное явление, именуемой Окуджавой, вне моего скромного разумения пусть на сей счет филологи ломают безнаконечные копья. А вот за талантливого русско-еврейского поэта Мандельштама как-то неловко. Он никогда не учился и не преподавал в вышеназванном учебном заведении. И, наверное, был бы весьма удивлен столь вольному использованию своей фамилии в институте имени Максима Горького. Думается, справедливей было бы назвать отличительную стипендию именем Николая Рубцова, лишенного даже обычной студенческой стипендии в годы своей учебы. Абсолютно уверен, что Осип Мандельштам только порадовался бы за своего собрата по перу.

У Александра Блока есть ужасное, но мужественное, достойное гения признание по поводу отказа сочинять стихи: "...Я слишком хорошо это делаю".

Это не бравада, не антигордыня, а здравая попытка отвести невыносимый морок демонов и бесов. Эту же цель выполняло и сознательное мрачное пьянство Блока, дабы через хмельное забытье, через белую горячку обратить демонов и бесов тьмы в заурядных зеленых чертиков, способных лишь на козни и мелкие каверзы.

Блок написал несколько томов стихотворений. Рубцов оставил небольшую книгу, которая, как это ни банально, но "томов премногих тяжелей...".

Мог бы еще написать? Мог бы подняться над самим собой? ! Вне сомнений! Он мог бы спокойно сравняться с Блоком по объему написанного, а по возрасту запросто пережить классика и предшественника. Но чем больше Рубцов создавал шедевров, тем неукротимей становился напор черных сил. И поэт, может быть, сознательно, а еще страшней, если бессознательно, ибо для настоящего творца бессознательное и есть истинное, бросал перо. Впадал в загулы, шел навстречу темным силами погибели. Он безнадежно надеялся на "...упоение в бою и бездны мрачной на краю бессмертья, может быть, залог".

Я смутно помню тусклый январский вечер, когда до меня дошла совершенно неприемлемая весть о смерти Рубцова, глухая, со страшными недоговорами весть. Очнувшись на следующий день, я долго гадал: не приснилось ли, не приблазнилось ли? Да Рубцов жив-здоров и тихо смеется над нелепыми слухами. Но всплыла в тяжелом сознании строка:

Я умру в крещенские морозы...

И я с ужасом понял: не приблазнилось.

А потом, через два десятилетия, я неожиданно получил бандероль из Архангельска. Разорвал ее и обнаружил без всякой сопроводительной записки книгу Людмилы Дербиной "Крушина". Имя Людмилы Дербиной теперь, увы, неотделимо от жизни и смерти Николая Рубцова. Долгой крещенской ночью при неясных обстоятельствах она стала убийцей поэта.

"Довел женщину! ...Допрыгался! ..Сам виноват! .." злобно и удовлетворенно гомонит бесовское подголосье. Эх, сатаны на вас нет! .. Но у меня резонно возникает простой вопрос. А какого рожна эта здоровая, смазливая, замужняя баба, имеющая дочь, бросив семью и работу, пребывала в сожительницах с якобы невыносимым человеком? На цепи, что ли, держал ее Рубцов?

...Поэт, как волк, напьется натощак.
И неподвижно, словно на портрете,
Все тяжелей сидит на табурете,
И все молчит, не двигаясь никак.
И перед ним, кому-то подражая
И суетясь, как все по городам,
Сидит и курит женщина чужая...
Ах, почему вы курите, мадам!
Но все они опутаны всерьез
Какой-то общей нервною системой...
Лучше, чем Рубцов, трудно описать сию публику. Действительно, какого черта ты тут делаешь? Чего без дела сидишь и куришь чужие сигареты? ! Медом тебе здесь, что ли, намазано? !

Дорога домой... У Рубцова не было дома. Но он упорно искал эту дорогу, горько ведая, что даже в несуществующий дом возврата нет. И эта страшная дорога привела к бездне, и бездна исторгла свежих бесов и смерть.

И не об этом ли невольно и неловко проговаривает жертва и орудие темных сил Людмила Дербина в своей "Крушине":

Но был безумец... Мною увлеченный,
он видел бездну, знал, что погублю,
и все ж шагнул светло и обреченно
с последним словом: "Я тебя люблю! "
Художественный уровень этих строк явно далек от совершенства. Обычный набор так называемых пиитизмов, и совсем уж фальшивое "светло и обреченно...". Плюнуть бы да и забыть истеричное словоизвержение очередной окололитературной дамы "с камелиями" и кулаками. Да вот, поди ж ты, права "мадам"! На все сто процентов права.

Я не знаком с Дербиной, но не исключаю, что мог видеть ее среди застольных "друзей" Рубцова. Впрочем, какое значение это имеет нынче? Сколько лиц промелькнуло, о ратившись тусклыми световыми пятнами и, подобно последним вялым сугробам, навсегда растворилось во тьме забвения.

Я не собираюсь разоблачать и судить пожилую, больную поэтессу Людмилу Дербину, ибо та женщина, которая убила на Крещенье великого русского поэта Николая Рубцова, давным-давно вне Божьего списка живущих.

О Рубцове написано преизрядно.

Я прочитал практически почти все опубликованное, но, увы, ничего нового не открыл. Все больше бытоописательство, порой приукрашенное, порой наоборот, пустые факты, фактики, байки. Мало что прибавляют и фундаментальные труды известных критиков В. Кожинова и В, Оботурова, лично знавших поэта. Неполнотой грешит и мое скромное повествование. Перелопатив тысячи страниц, я вдруг с горечью понял, что никто по-настоящему не знал Рубцова. Никому не открыл он своей души, остался наедине с самим собой до последнего страшного мига. И, может быть, слава Богу, что не открыл, ибо поэзия ревнива и не прощает творцу откровений вне ее. И приходят на память строки Ярослава Смелякова, посвященные замечательному русскому поэту Борису Корнилову, безвинно убиенному в тридцатые годы:

Был бы он теперь лауреатом,
Как и я теперь лауреат.
Он-то ведь ни в чем не виноватый,
Я-то ведь ни в чем не виноват.
Явление Рубцова в отечественной поэзии закономерно, но почти непостижимо. Его имя не вдалбливалось средствами массовой информации в читательское сознание в отличие от иных имен. Я оставляю за скобками его современников, стихотворцев-эстрадников, я говорю о других... В конце шестидесятых и к началу семидесятых особенно активизировалось перепиливание опилок русской поэзии Серебряного века. Волей исторических обстоятельств и иной руководящей волей обрели вторую жизнь Мандельштам, Пастернак, Цветаева, Ахматова, не обделенные славой прижизненной. Но при всех своих достоинствах они были поэтами иного времени и, жестко добавим, не были поэтами первого ряда. Все-таки, хоть тресни, но первый ряд это Бунин, Блок, Есенин, Маяковский. И бессмысленно литературоведам в штатском тасовать фальшивые карты.

Но даже эти имена не заслонили Рубцова, ибо он прорыв. И самое удивительное, что этот прорыв был осуществлен в одиночку.
Звезда полей! Одиночество русского поля. Русское одиночество. Одиночество Божье, где воистину: все во мне и я во всем. Русское одиночество стояло за Николаем Рубцовым, оно одарило его божественным, песенным даром, но, увы, не спасло в единоборстве с бесами и демонами.

Комментариев нет: